– Ну вот, – разочарованно вздохнул тот и медленным движением руки, как бы боясь, чтобы кровавый сгусток не потек у него с левой щеки ниже, куда-нибудь на подбородок или на шею, добыл из кармана белоснежный, наглаженный платок (жена собирала, тупо отметил о. Петр), тщательно вытер оскверненное место под левым глазом и отшвырнул платок в угол камеры. В другом кармане оказался у него другой платок, такой же белизны и наглаженности, которым он еще раз прошелся по щеке. – Страстная неделя, значит, – ничего хорошего не сулящим голосом проговорил младшенький. – Уподобления ищешь. Вдохновляющего примера. Будет тебе, – он стремительно приподнялся, схватил о. Петра за волосы и с силой ударил его лицом о стол, – и уподобление, – он повторил удар с еще большей силой, – и пример… На! На! На! – и уже обеими руками, освирепев, младшенький вбивал голову о. Петра в оббитую жестью столешницу, по которой медленно растекалась лужица крови. – С-с-собака… – Он отбросил потерявшего сознание брата к стене и вышел из камеры.
Что же ты встал? Иди! – услышал вскоре о. Петр чей-то голос, при звуках которого стих, а потом и вовсе исчез безжалостно пожиравший его голову огонь, острые клещи перестали раздирать сломанный нос и унялась боль разбитого лица. Будто бы едва мерцающее красноватое пламя догорающей свечи увидел он далеко впереди и медленно пошел на него. Топот следующих за ним множества ног слышал он в темноте, видел окружающие его смутные тени и слышал сдавленные рыдания. Одно из них прозвучало особенно близко.
– Мама?! – окликнул он. – Не рыдай обо мне, мати моя. Младшенький меня мучил, о нем плачь. И вы все, – обратился он к окружающим его горестным теням, – не обо мне плачьте. Ибо кто я, чтобы вы лили обо мне слезы? Я иду в селения блаженных, а вы остаетесь в юдоли печали. Плачьте о себе и о детях ваших, которым предстоит жить в мире жестоком, лживом и несправедливом. Ибо настали дни исполнения пророчества о неплодных, куда более счастливых, чем родившие, об утробах, во благовремении оставшихся пустыми, и сосцах, по счастью так и не познавших жадного детского рта.
Сейчас он ощущал свое сознание как никогда ясным – наподобие морозного солнечного дня с его резкими темными тенями на ослепительно-белом снегу. Ему дано было понимать все с такой силой проникновения в будто бы тайный ход событий, что в нем не оставалось ни сожаления о канувшем в небытие прежнем Отечестве, ни жалости к себе, ни скорби по близким. Даже убитый злодеями папа, не выдержавшая тягот жизни и тихо угасшая Анечка, мама с ее тайной, неподвластной разуму любовью к младшенькому, мучителю наипервейшему, – все они на краткий либо долгий срок как бы отдалились от него, озаренного и отягощенного открывшимся ему всепониманием. Быть может, лишь воспоминание о покинутом всеми сыночке щемящей болью еще отзывалось в его сердце. Открылось ему, что виноватых нет. Если же отыскивать причины терзающего людей разлада, ослепляющей ненависти, ужасающей жестокости, примерам которой и в мире, и в несчастной России в особенности несть числа, то не в сегодняшнем, не во вчерашнем дне лежат они, и даже не в прошлом и не в позапрошлом столетиях. Заря человечества уже была чревата злом. И коли уж Творец попустил ему быть, то что спрашивать с персти земной? с горсти пепла, которая остается в огне, и с комка праха, который покоится в сгнившей домовине? Скажешь: и в гибели Распятого нет виноватых? Да, по человеческому Своему естеству Он взывал к тем, кто обрек Его крестной смерти: людие Мои, что сотворих вам, или чим вам стужих? Слепцы ваши просветих, прокаженныя очистих, мужа суща на одре исправих. Что Мне воздасте? За манну желчь, за воду оцет, за еже любити Мя, ко кресту Мя пригвоздисте… Это стон Его горький, это чувство попранной справедливости, это вековечное вопрошание добра к одолевающему и унижающему его злу: за что?! Однако ответа тут нет и быть не может. Или же так: ответ есть, но даже уста злодея не осмелятся произнести его. Ибо как вымолвить: будешь оболган за твою честность и чистоту; будешь ненавидим за твою любовь ко всем; будешь предан пыткам за твою верность истине; будешь убит за твою праведность. О, нет, нет. Как бы сильно ни было испорчено человечество и какую бы власть не имели демоны над нашими бедными душами, всякое насилие (включая последний приговор) должно получить некое нравственно-юридическое оправдание. Например: Он призывал не платить подати римскому кесарю; объявил себя царем иудейским; обещал разрушить и в три дня восстановить храм. Он враг власти, враг народа, враг нашего общего счастья; он не признает над собой поставленного нами первосвященника; он не желает открыть нам, где хранится документ, таящий угрозу государству и преданной ему церкви.
Таков предназначенный для толпы ответ.
Надо ли говорить, что в нем нет ни крупицы правды? Надо ли – да и возможно ли?! – пытаться переубедить суд, заранее согласный со всеми выдвинутыми против тебя обвинениями, и палачей, уже сколотивших крест для твоего распятия? Надо ли взывать к Небесам, из последних сил умоляя их о помощи, милосердии и сострадании?
– Бесполезно, – так отвечал о. Петр сопутствовавшим ему и тихо рыдавшим теням. – Не надрывайте грудь слезами, дщери российские! Не скорбите, мужи праведные! Или не помните вы, чтó было сказано с высоты Креста на всю землю и на все времена вплоть до скончания века? Отче, отпусти им: не ведают бо что творят. Неведение зла, – с тихой примиряющей улыбкой прибавил он, – и есть отсутствие вины. Да, да, – возвысил он голос в ответ на прозвучавшие отовсюду негодующие крики, – виноватых нет, а есть несчастные. Когда-нибудь, – сказал во мрак о. Петр, – прозреют и они. И опомнятся. И ужаснутся содеянному. И падут ниц перед Господом, умоляя Его о прощении…
Он сознавал, что, наверное, не смог облечь в единственно возможные слова открывшуюся ему истину. В то же время ему самому она объясняла если не все происходящее, то, по крайней мере, самую значительную и самую важную его часть. Творец сам страдает от необходимости допустить в мир зло – но, сострадая и соболезнуя Своему творению, Он ясно видит грядущее очищение всех, видит новую землю и новое небо, где каждый с поклоном молвит каждому: «Прости меня, брат, коли согрешил я пред Богом и пред тобою». Во всем Евангелии Христос, может быть, не произносил ничего более потрясающего, чем вот это: прости им, Отец, ибо не знают, что делают. Не знают! Как рыба не знает, что вода – это вода, так и те, кто вырос во зле, не знают, что это – зло. И кто вырос в грехе, не знает, что это – грех. И кто с юных, а то и младенческих ногтей отравлен ненавистью, тот никогда не поймет, что к людям можно относиться с любовью. Нет виноватых, упрямо повторил он, есть несчастные. И я несчастен, и Россия несчастна, и мир несчастен, ибо даже если слышал, то не ужаснулся, что лежит во грехе.
– А твой брат, Николай? – шептала рядом тень, в которой о. Петр, приглядевшись, узнал своего соузника-епископа с Соловков. – А тот охранник пьяный, от скуки убивший отца диакона? И тебя чуть не пристреливший? А старший лейтенант, тебе нос сломавший? А волчонок? Все они?
– Если уж кто виноват, что они такие, то это – мы.
– Я?! – и возмущенно, и жалобно вскрикнул епископ. – Они меня убили, а я виноват?!
– Или неведомо тебе, владыко святый, – ласково шептал ему о. Петр, – что в Богом созданном мире есть нечто, не имеющее очевидных ответов. Истина нашей веры соткана из противоположностей. В ней смерть может означать жизнь, а жизнь – смерть; изощренная мудрость отступает перед неискушенной наивностью; прощение встает на место обвинения, казалось бы, даже самого справедливого… И где вины как таковой нет вообще, а есть пока еще владеющая людьми губительная слепота. На этом кончим. Я пришел. Вижу крест впереди и возле него поджидающих меня солдат.