Известно (и об этом сказано в летописи), что священник Петр Боголюбов был арестован в Сотникове, допрошен и затем отправлен в Москву. Какие причины побудили предводителя красного войска, Лейбзона-Гусева, стяжавшего дурную славу своей абсолютной бесчеловечностью, сохранить Петру Ивановичу жизнь, а не казнить его в той же Юмашевой роще, где был убит старец Иоанн Боголюбов? На самом ли деле Петр Иванович владел некоей тайной, доверенной ему Патриархом, или это чистой воды вымысел, миф, человеческое украшение наподобие ложной колоннады, пририсованной к мрачному, похожему на тюрьму, зданию нашего недавнего прошлого?
Каким образом совершилось превращение Павла в Савла, то бишь дьякона Николая в сотрудника ГПУ, а впоследствии – генерала КГБ? Летопись по природе своей бесстрастна, это так. Однако данное ее качество относится прежде всего к манере изложения, призванной сторониться громких слов, пышной хвалы и резких обличений. Не всегда, правда, вздохнул про себя Игнатий Тихонович, удается сдержать руку, которая будто бы сама собой принимается метать молнии в особо неприятных автору деятелей сотниковской истории. Хотелось бы в связи с этим во избежании облыжной хулы, столь же недопустимой, как и беспричинный фимиам, точнее обрисовать фигуру Николая Ивановича, видного – по здешним меркам – нашего земляка, чей портрет лишь по неведомой случайности не взирает на посетителей городского музея, которым, кстати, на общественных началах заведует Иван Егорович Смирнов. Во время óно их связывало нечто вроде дружбы, и не исключено, что именно Смирнов указал будущему генералу-чекисту путь его возвышения, успеха и славы. Подумать только, какими неожиданными поворотами избыточно полна наша жизнь! Кто бы мог представить молодого дьякона по прошествии многих лет в генеральском мундире, а яростного комсомольского вожака – стариком, донельзя удрученным своим неистовым участием в революционных бесчинствах! Кто бы мог предположить, что одного отца дети, все выросшие вблизи алтаря и все одному Богу служившие, изберут столь разные дороги! Кто бы мог помыслить, что один наречен будет Иудой, второй умрет мучеником, а третий отрясет со своих ног прах града Сотникова и захочет спрятаться в России, напрасно, однако, воображая ее стогом сена, а себя и свое семейство иголками, которых в этом стогу никому никогда не отыскать!
Он и себе подивился, Игнатий Тихонович Столяров, не без грусти подумав, что надо было ему всю жизнь вдалбливать математику в ленивые по большей части головы, пританцовывать у доски с крошащимся мелом в руке, во всяком новом поколении с трепетом тайной надежды ожидать явления Галуа и по прошествии десяти лет с горьким разочарованием признавать тщету своей не лишенной честолюбия мечты, – чтобы однажды бессонной ночью едва не зарыдать от гнетущего чувства истаивающего времени и предпринять отчаянную попытку уберечь от окончательного истления родной ему мир. Отсюда летопись. С торжественностью отнюдь не выспренней, а самой что ни на есть натуральной и как нельзя лучше отвечающей строю его мыслей и чувствований, он говорил себе, что волею случая оказавшийся с ним в одном автобусе человек поистине послан ему провидением, тайно читающим его манускрипт и в целом благосклонным к усердному и бескорыстному труду летописца. В соответствии со своим исповеданием божественности природы, он представлял себе провидение то в образе мудрой птицы, положим, ворона, незримо наведывающегося в его убогую комнатку в угрюмые часы перед рассветом, когда сам автор в изнеможении дремлет над страницами Соловьева или Ключевского, в очередной раз выискивая в них что-либо, прямо или косвенно относящееся к Сотникову; то в обличии прелестной наяды, неведомо как оказавшейся в скромной Покше и при свете полной луны, лежа на спине и чуть шевеля имеющимся у нее вместо ног чешуйчатым плавником, тоненькими серебряными пальчиками страницу за страницей листающей собственноручно переплетенную им рукопись; то в образе ветра, тихие дуновения которого овевают разгоряченный лоб не знающего ни сна, ни отдыха добровольного каторжника и нашептывают ему утешительные слова, что его правдивое повествование угодно Великой Животворящей Силе, которая есть начало и конец, зиждитель и разрушитель, жизнь, смерть и вечно новое рождение.
Игнатий Тихонович кашлянул, смущенно улыбнулся и покосился на соседа. Не обратил ли тот внимания на его внезапную задумчивость? Не счел ли ее знаком слишком быстро возгоревшегося, а теперь затухающего сердечного расположения, исчерпавшего себя почти тремя часами тесного общения? Не принял ли ее, чего доброго, за нежелание содействовать ему в устройстве его житья-бытья в граде Сотникове? Но Сергей Павлович, похоже, и не задавался подобными вопросами. Он стоял, отодвинув оконное стекло и всей грудью вдыхая свежий утренний воздух. Время близилось к девяти, высоко поднялось солнце, впереди под его лучами блестела река, над ней, на пологом холме, плотным строем стояли сосны.
– Покша?! – волнуясь, будто перед свиданием с Аней, спросил Сергей Павлович.
Игнатий Тихонович утвердительно кивнул.
– И роща Юмашева, – все с тем же теснящим сердце чувством указал доктор.
– Она самая, – отозвался доброжелательный старичок и посоветовал соседу и гостю града Сотникова немедля обратить взор налево, в ту сторону, куда в низких зеленых берегах несет свои воды вечнодева-река и где на краю заливных лугов видны белые стены, башни, и синяя кровля, и охряные маковки собора. Сергей Павлович незамедлительно внял его совету, оборотился, глянул и тотчас почувствовал, что в груди у него набух и готов пролиться слезами тяжелый горячий ком. Он с трудом сглотнул и прерывающимся голосом спросил:
– Сангарский?
– Точно! – просиял здешний уроженец, гордясь открывающимися видами Покши, Юмашевой рощи и Сангарского монастыря, словно все это было неотъемлемой частью его благоприобретенного имения. Он говорил что-то еще – кажется о немыслимой, всепокоряющей красоте весеннего половодья, когда вольно разлившаяся по лугу вода подступает к стенам монастыря, и он отражается в ней вместе с голубым небом, белыми стенами и охряными куполами…
– Диво дивное! – восклицал Игнатий Тихонович, но Сергей Павлович почти не слышал его. Он стоял, держась за переплет окна, и неотрывно смотрел на монастырские стены, нежно розовеющие в лучах поднявшегося над Юмашевой рощей солнца.
И дед Петр Иванович, и брат его старший (а о младшем не хотел и думать), и старец Иоанн, и отец старца, и отец отца, и все, какие были и жили в Сотникове Боголюбовы, протоптали тропу к монастырским воротам, последним же прошел по ней Петр Иванович. У кого он был в этот последний раз? Надо думать, у Гурия. И в келье у него схоронил Завещание? Скорее всего. А как же бандиты этого Гусева, он же, оказывается, Лейбзон, один из красных выблядков избранного народа, – они ведь в келье были и всю ее, надо полагать, обшарили? Не нашли. Либо плохо искали, либо Гурий указал Петру Ивановичу надежный тайник вне кельи, в каком-нибудь монастырском углу. Не нашли и старика пытали, а он уже и так был не жилец. Адриан говорил, ему жить оставалось всего ничего. Написано: скоропостижно скончался после допроса. Читай: убили. И выбросили, будто падаль.
– Вам нехорошо? – встревожился Игнатий Тихонович, увидев переменившееся лицо Сергея Павловича.
Тот вздрогнул.
– Так… мысли всякие…
– А вот, гляньте… во-он, по правую руку, у реки… там берег высокий… деревенька… И название ей – Высокое. Ах, какие сады вишневые! Сказка! Видите?
Сергей Павлович увидел наискось отходящую от шоссе и спускающуюся вниз глинистую дорогу, всю в буграх и промоинах, деревянный ветхий мост через глубокий овраг и за ним ту же дорогу, теперь поднимающуюся вверх, к избам, за которыми в ясном воздухе низко висело огромное темно-красное облако.
– Это все вишня! – радостно прокричал Игнатий Тихонович с видом человека, выхлопотавшего у матери-природы столь щедрое плодоношение. – Вам непременно… непременно следует в этих садах побывать! Парадиз! И Покша внизу…