– Да! – в изнеможении упал на подушку о. Викентий. – Три года… Ночи без сна. Монблан книг – и каких! Ты, чадо, о них и понятия не имеешь…
– Конечно, – вежливо кивнул Сергей Павлович. – Откуда.
– И ты вообразить не можешь, – о. Викентий снова сел и вперил черные, вдруг застывшие и отяжелевшие глаза прямо в лицо Сергея Павловича, отчего тот, сидючи на стуле, вытянулся в струну и, словно примерный школьник, положил руки на колени, – как он, – и о. Викентий в свою очередь длинным перстом с траурной каймой под ногтем указал на папку, между обложками которой покоился его манускрипт, – мне мешал… Архиерей будто с цепи сорвался: одну ему справку на стол, другую… послесловие, предисловие, статью в «Богословские труды» о христологических спорах во времена первых соборов… Понимает он в этом, как свинья в апельсинах! – презрительно скривил губы о. Викентий. – Он даже Болотова не читал, а туда же… Святейшему доклад… Его краля дебелая меня звонками извела: готов? не готов? Вы что-то, – тоненьким голосочком передразнил он приближенную к Патриарху особу, – не очень торопитесь… Вы, может быть, желаете спокойной жизни? У нас спокойная жизнь в провинции. Намек, значит. Сошлем-де на приход, в какую-нибудь Тмутаракань – и живи там на иждивении трех нищих старух. Ох, как он мне мешал! – страдальчески воскликнул о. Викентий. – Еще бы: я всю его подноготную… Всех его блюдолизов… Ладно, – прервал он себя. – У меня третий экземпляр есть. Будешь читать?
Сергей Павлович кивнул, игумен извлек из-под книг на столе точно такую же серую папку с точно такой же устрашающей надписью черным фломастером и вручил ее доктору Боголюбову с грозными словами: и всем прореки по завершению – он уже здесь! Доктор поежился, но послушно положил «Антихриста» в портфель и вопросительно глянул сначала на просиявшую рядом с серой папкой бутылку «Казачка», а затем и на ученого монаха. Не здесь и не сейчас, твердо ответствовал тот. Едем крестить одного человека… твоего, чадо, коллегу, медика… Профессора. Сергей Павлович опешил: он-то здесь с какого боку припека? Чадо! Сам Бог тебя послал споспешествовать доброму делу. А что в сем падшем мире может быть важней, чем еще одна заблудшая душа, приведенная ко Христу? Елице во Христа креститися… – так напевая, о. Викентий поднялся с койки, снял с себя наперсный крест, подрясник, и оказался человеком худым, с волосатыми ногами и округлым животиком, в белой застиранной майке и черных сатиновых трусах почти до колен. Во Христа облекитеся… – он облачился в костюм, подрясник вместе с крестом уложил в сумку, перекрестился перед висящей в углу иконой с темным ликом святителя Николая и легонько толкнул доктора в плечо:
– В путь!
– А далеко? – с тоской спросил Сергей Павлович, озабоченный необходимостью не позднее восьми вечера явиться к Ане и по всем правилам хорошего тона попросить у Аниной мамы Нины Гавриловны руки ее дочери. При этом он был Аней строго-настрого предупрежден, что в девять начинается программа «Время», от которой ради будущего семейного мира отвлекать маму ни в коем случае нельзя.
– У черта, прости Господи, на куличках – в Отрадном.
Сергей Павлович тихо простонал.
– Не стони! Стонать будешь на кресте, ежели удостоишься такой чести. Ответствуй: почто явился ко мне, дитя смуты, внук мученика и сам почти мученик – как, впрочем, и многие, коим суждено без спроса родиться и с вопросом умереть? Каковы суть словеси твоя, глаголи ко мне, чадо, и аз, недостойный, яко на духу, тебе по силам моим все открою.
Пока ловили машину, пока через раскаленную июньской жарой и заметенную тополиным пухом Москву ехали по Большой Пироговской, где по левую руку, в сквере, сидел удрученный наследственными притязаниями Софьи Андреевны граф Лев Николаевич Толстой, потом через центр и Сретенку на проспект Мира, в сторону памятника покорителям космоса, более известного под именем «мечта импотента», и далее, в направлении рабочего с молотом и колхозницы с серпом, вотще призывающих граждан нашего Отечества к трудовой доблести, пока в поисках улицы и дома крутили по безликим серым кварталам, Сергей Павлович посвящал о. Викентия в открывшиеся перед ним возможности. В архиве КГБ ему дано право знакомиться со следственными делами священнослужителей. Само собой, о. Викентий тотчас выкатил на него черные глаза и задал закономерный для советского человека, будь он трижды монах, вопрос, а каким же таким образом простой доктор вдруг обретет право, для всех прочих по сей день практически недоступное? какую услугу оказал ты, чадо, этой власти, что она решилась снять перед тобой свои, может быть, самые сокровенные покровы? обнажила свой нечеловеческий лик? открыла перед тобой двери в тайное тайных? пустила туда, где на каждом шагу ты встретишь кровавые следы пожравшего Россию зверя? Чем ты ей сумел угодить – преданностью без лести, доносом на вольнодумца, захватом агента 007, своевременным клистиром одному из вождей?
– Клистир, если угодно.
– Дивны дела твои, Господи! – вскричал тут о. Викентий и столь громогласно, что водитель, отвлекшись, едва не проскочил на красный свет.
– Были бы тут всем нам дивные дела, – пробормотал он, провожая задумчивым взглядом прогрохотавший наперерез им КамАЗ.
– И тебе выписали пропуск в это хранилище скорби и сказали: иди и читай?
– Именно так.
– Боже милостивый! И если ты, к примеру, попросишь у них дело Патриарха, они тебе его дадут?
Сергей Павлович пожал плечами. Скорее всего.
– А митрополита Кирилла? Митрополита Петра? Митрополита Вениамина? И Сергия Страгородского? Боже милостивый! Чадо! Вся история церкви-мученицы откроется тебе. – Отец Викентий вдруг замолчал, нахмурился и отрывисто спросил: – А зачем?
– А затем, – придвинувшись у нему, быстро зашептал Сергей Павлович, – что мне нужно… не то слово: нужно!.. долг мой святой узнать, как они моего деда убили, священника Петра Боголюбова… И где могила его… И еще есть причина, о которой я вам как-нибудь после… У нас справка от них официальная, еще папа получал: умер от воспаления легких… А есть через людей переданное его письмо: завтра меня расстреляют. Да я вам еще тогда рассказывал, – с досадой промолвил Сергей Павлович. – Забыли?
Отец Викентий возмутился и в свою очередь принялся шептать в ухо Сергею Павловичу, горячо дыша и щекоча ему шею бородой, что к счастью или к несчастью, но свойство его памяти не дает ему облегчающей радости забвения. Спроси меня, чадо, о чем ты беседовал со мной в первую нашу встречу? И я отвечу: искушал себя и ничего не смыслящего Виктора неподобающими сравнениями страданий своего деда с искупительной жертвой, которую за всех нас принес Христос. Чем более уязвлено человеческое сердце собственной болью или болью кровных своих, тем чаще задается оно лукавым вопросом: а Спасителю нашему довелось ли пережить нечто подобное? Здесь – зачаток всех ересей, корень неверия и непозволительное стремление встать вровень с Богом. Ибо кто ты в скорбях твоих? Кто ты, осажденный бедами? Кто ты, ропщущий на тяготы бытия? Имя тебе – тварь. А имя Того, Кого ты хочешь привлечь к неправомочному в своей ничтожности суду – Творец. «Ты хочешь ниспровергнуть суд Мой, обвинить Меня, чтобы оправдать себя? Такая ли у тебя мышца, как у Бога? И можешь ли возгреметь голосом, как Он?» Так отвечал Господь Иову, и так говорю тебе я, горевший в пламени сомнений, бежавший от Бога, словно узник, проломивший стену, бежит из тюрьмы, испытавший отчаяние одиночества – одиночества путника, оказавшегося в пустыне и не знающего, в какую сторону ему идти.
Не без усилия о. Викентий прервал себя, пояснив, что отвлекся исключительно ради того, чтобы всем и каждому свидетельствовать свойства собственной памяти. Помню! помню! – как вскричал один литературный герой, а каково его имя и кто автор произведения – увы, в данном случае мы сталкиваемся с редчайшим, надо сказать, случаем, когда моя память молчит. В наступившую затем минуту затишья, когда о. Викентий прикрыл глаза и, оглаживая бороду, предался размышлениям…