«Анечка! – взмолился Сергей Павлович. – Ну как ты могла даже подумать о таком! Ведь ты мне жена, а я тебе муж. Сейчас профессора окрестим – и я помчусь».
– Ты заснул? – толкнул доктора о. Викентий. – Свечи зажигай.
Сергей Павлович чиркнул зажигалкой. Одна за другой бледным пламенем загорелись три свечи.
– Иди сюда, – поманил священник Бориса Викторовича, – и встань за мной. А ты, чадо, – указал он Сергею Павловичу, – позади него. Вот так.
Расположив крещаемого Бориса и назначенного ему в восприемники доктора Боголюбова в нужном порядке и посетовав на отсутствие кадильницы, что не дает возможности согласно последованию таинства окадить комнату и – главное – купель благовонным дымом, он грозно нахмурился и возгласил:
– Благословено Царство Отца, и Сына, и Святого Духа, ныне и присно и во веки веко-о-в…
– Р-р-р… Гав! – горько пожаловался на свое одиночество запертый на кухне дог Гриша.
– Тихо там! – яростно крикнул о. Викентий и загремел во всю мощь, призывая Святого Духа, благословение Иордана и очищающее действие Троицы на воду, которой почти до краев наполнен был красный таз.
– Гав! – радостно отвечал ему Гриша.
– Таинство крещения, – потряс рукой с молитвенником ученый монах, – и кабысдох! Где это видано!
Профессор виновато потупил голову.
– Хм-м-м, – рыкнул, прочищая горло, о. Викентий и продолжил. – О еже быти ему воде сей банею пакибытия…
Когда сложенными, как для благословения, перстами он трижды прочертил по воде крест и трижды, забирая в грудь поболее воздуха, дунул на нее в четырех точках – так, чтобы из соединения их мысленными линиями тоже образовался крест.
Когда все тем же спасительным знаком, напевая «Аллилуиа» и призывая Сергея Павловича этим ангельским песнопением вместе прославить Творца всего сущего, он трижды провел по воде кисточкой, которую всякий раз макал в баночку с надписью «св. елей».
Когда той же кисточкой, приговаривая: «Помазуется раб Божий Борис елеем радования…», о. Викентий изобразил крест на покорно подставленном лбу профессора, на его груди (для чего раб Божий непослушными пальцами, торопясь, расстегнул рубашку), на ушах, властным жестом повелев Борису Викторовичу повернуть голову сначала в одну сторону, затем в другую, на руках и, наконец, нагнувшись и покряхтывая, на ступнях – дабы ходить крещаемому по стопам заповедей Господних.
Тогда, распрямившись и окинув бледного профессора вдумчивым взором черных глаз, он, как Бог Отец, оценил собственную работу:
– Хорошо весьма. Ныне воссоздан человек по образу Божию.
После чего, передав молитвенник Сергею Павловичу, пригнул голову Бориса Викторовича к тазу.
– Крещается раб Божий Борис во имя Отца… – согнутой в ковш ладонью о. Викентий почерпнул воду, излил ее на темя профессора с явственно обозначившейся круглой лысинкой и молвил, возведя глаза: – Аминь.
И еще раз.
– И Сына…
И еще.
– И Святого Духа… Ныне и присно и во веки веков…
– Аминь! – с веселым облегчением возгласил священноинок. – И ты, чадо, – обернулся он к Сергею Павловичу, – глаголь со мной: аминь!
– Аминь, – взглянув на часы, скорбно промолвил доктор Боголюбов.
С видом труженика, добросовестно выполнившего порученное ему дело, о. Викентий потер ладонь о ладонь. Так-так. Славно.
– Я, – сообщил он, – вроде снайпера: считаю людей, мною приведенных ко Господу через молитву и купель. Ты, чадо, – его высокопреподобие открыл объятия и прижал безмолвного профессора к груди, – если память меня не подводит… а она не подводит! – бросил он победный взгляд на понурившегося Сергея Павловича, – …у меня, так сказать, юбилейный. Трехсотый! И в какие годы!
– В глухую пору листопада, – вспомнив роман Юрия Давыдова, пробормотал себе под нос крестный отец Боголюбов.
Отец Викентий услышал.
– Именно! В самую глухую. И в храмах Божиих, и тайнообразующе, как сегодня… Худейшему и недостойнейшему, мне до Иоанна Златоуста далеко – он крестил тысячами. Но и моя лепта – приношение чистое для Господа моего.
Тут, наконец, подал голос профессор, чуть порозовевший, обувшийся и опоясавшийся купленным в Барселоне брючным ремнем.
– У нас, таким образом, двойной повод, – и с этими словами он извлек из шкафа бутылку виски.
Завидев ее, священноинок издал сдавленный стон.
– Виски! Возлюбленный Джонни! Рекох ныне: жажду!
Он вдруг звучно шлепнул себя по лбу. Крестик! Чуть не забыл. Задрав полу подрясника, он нашарил в кармане пиджачка медный крест на витой веревочке, им лично освященный третьего дня, во время литургии в храме Воскресения Словущего, что на улице Неждановой в стольном граде Москва, и велел крещеному Борису преклонить главу.
– Аще кто хощет по Мне ити, – говорил о. Викентий, завязывая на шее профессора концы веревочки в крепкий узелок, – да отвержется себе, и возмет крест свой и по Мне грядет. Ты понял, чадо?
Минуту спустя таз водворен был на место, в ванную, где в нем, без сомнения, может быть, даже завтра будут стирать или мыть ноги, и в ванну вылита была из него вода крещения. Все это, как ни прискорбно, явно свидетельствовало о грубейшем, на грани кощунства, пренебрежении каноном, повелевавшим сей, к примеру, таз более не употреблять в хозяйственных или иных сугубо мирских и, возможно, даже санитарно-гигиенических целях, воду же ни в коем случае не выливать в скверные канализационные трубы, а токмо в место чисто, место сокровенно, место, не попираемое ногами человеков и скотов: под дерево, или под храм Божий, или в быстробегущую речку. Его высокопреподобие покаянно вздохнул. Боже милостивый, не вмени рабам Твоим во грех содеянное ими, ибо не по злому умыслу было совершено, а по жестокой необходимости. Мегаполис, будь он проклят. Вавилон иными словами. Куда, Господи, прикажешь с двенадцатого этажа тащить полный воды таз? Все вокруг истоптано, изъезжено, изгажено. А сам сосуд крещальный, красный, пластмассовый? Огню его предать? Не представляется возможным. Сей продукт химии при горении испускает отвратительную вонь и не менее отвратительный черный дым с копотью, обнаруживая тем самым темную природу своего происхождения. Рассматривая это явление в совокупности с прочими, не следует ли сделать вывод, что божественное присутствие вытеснено на задворки современной цивилизации? Кем? В морщинах, проступивших на лбу ученого монаха, скрывалась горечь всезнания. (Он, кстати, снял и спрятал в походную свою сумку съезжавшую ему по самые брови митру, фелонь, подрясник и наперсный крест и остался в кургузом пиджачке и лоснящихся брюках, что, однако, не лишало его значительности, усвоенной им вместе с благодатью Святого Духа и священническим служением.) Не спрашивайте – кем, ибо слишком страшен будет ответ для мыслящего человека и смешон для глупца.
Таковы были горестные размышления совершившего таинство крещения священника, которые изобличал его блуждающий и страдающий взгляд. Казалось, он совершенно забыл о готовящемся в честь знаменательного события возлиянии, но в конце концов его внимание привлек стол, усилиями новокрещеного Бориса и не иначе как свыше определенного ему в крестные отцы доктора Боголюбова водворенный на прежнее место, иными словами, туда, где только что находилась помянутая купель. И «Казачка» выставил Сергей Павлович с дурной, надо признать, мыслью, что где и в каком состоянии окажутся ученый монах и профессор, если одолеют английский самогон и русскую водку? Сам он намеревался тотчас бежать.
– Лепота, – окинув стол утратившим страдальческое выражение взором молвил о. Викентий. – И вино, и брашно… Весьма.
На кухне взвыл Гриша. Борис Викторович, медленно роняя слова, высказал всего лишь предположение, что, поскольку крещение благополучно завершилось, собаку можно… Был прерван властным движением руки его высокопреподобия. Собака – друг человека, но не священнослужителя, остро чувствующего ее инфернальную мистику. Кто из присутствующих может поручиться, что черный дог не состоит в свойстве с дьяволом? Никто не мог поручиться. Профессор задумчиво кивнул и сквозь рубашку потрогал висящий на груди крестик, размышляя, являться ли завтра в баню с ним или без него. Сергей Павлович также не принял вызов, хотя был уверен как в общем нравственном превосходстве собачьего племени над племенем людей, так и в том, что подвывающего на кухне Гришу не связывают с дьяволом родственные узы. Обстоятельства вынуждают его незамедлительно покинуть этот дом, объявил он. Важнейшее дело, добавил он и, подумав, уточнил: дело жизни.