– Она тараканов боится, – невпопад отозвался Сергей Павлович.
– Выведем! – воскликнул папа. – Истребим как класс!
3
Будто дурной сон овладел с того дня Сергеем Павловичем, и он жил в совершенно другом, безжалостном и страшном мире. Мрачная тоска душила его все сильней. В извлеченных им из подвала свидетельствах страданий, скорби, веры, насилия и лжи он угадывал будущую нерадостную судьбу – и свою, и Ани, и деток, если Бог даст потомство ему и его голубице, и всех людей, и молодых, и старых, не ведающих сострадания, не внемлющих подземным стонам неоплаканных отцов, не знающих бессонных ночей и тайных слез о погубленном Отечестве и о гневе, которым все более и более накаляются негодующие Небеса.
Кириака и с ним еще двух епископов, Иустина и Евлогия, расстреляли по приговору «тройки» во главе с капитаном ГБ Каплиным. От ненависти и собственного бессилия доктор Боголюбов предрекал ему неизбывные адские муки, в числе которых непременно должна была быть превратившаяся в тонкую и прочную бечевку и захлестнувшая шею капитана его собственноручная подпись красным карандашом с длинным, затейливым росчерком в конце. В огонь, в огонь! – хриплым сорванным голосом кричал Сергей Павлович, указывая на Каплина, Подметкина, палача Исмаилку и с особенным мстительным чувством – на Николая-Иуду, растоптавшего свое священство и, должно быть, по-братски, как Каин – Авеля, погубившего Петра Ивановича. Ну что ты кричишь, урезонивал его Кириак и кашлял и выхаркивал кровавые сгустки в грязный платок. Или думаешь, без тебя не разберутся, кому в огонь, а кому – на вечное покаяние? Всем в огонь, в геенну негасимую, в пламень беспощадный – как и они были беспощадны к тебе, деду Петру Ивановичу, Иустину, Евлогию, Максиму, Евгению, прочих же имена Ты, Господи, веси. В огонь, кричал, надсаживаясь, Сергей Павлович, на муку, из них никто жалости не достоин! В огонь, пусть он нутро им прожжет, как выжгли они лучшее, что было в России, – ее незлобивое сердце. В огонь, будь они прокляты, семя дьявольское, нелюди, упыри, каты, убийцы, лжецы, наушники, предатели, блюдолизы, прихвостни, кровопийцы, гады, изверги… Он задохнулся.
– Дурачок! – легонько шлепнул его ладонью по лбу Кири-ак. – Ты своей ненавистью сам себя спалишь. Твой прадед, священник Иоанн Маркович Боголюбов благословение преподал палачам, его расстрелявшим.
– Как! – простонал Сергей Павлович, и в груди у него будто лопнула туго натянутая струна. – И его?! Где?! За что?!
– Дурачок, – улыбнулся высохшими губами Кириак. – Что спрашиваешь – за что? Сам не знаешь? А Спаситель наш за что крестную муку претерпел? Не помнишь разве, что будете ненавидимы всеми за имя Мое?
– И ты… – винясь, шепнул Сергей Павлович. – И тебя они убили…
– В подвале, – кивнул Кириак. – И отца Петра Боголюбова в подвале застрелили. А отца Иоанна возле Сотникова, в Юмашевой роще… Ты еще успеть должен крест над его могилкой поставить.
– Отчего же это я могу не успеть? – с тревожным недоумением хотел спросить у него Сергей Павлович, но вошел капитан Чеснов и объявил, что рабочий день окончен.
Но мало было ему почерпнутых из бездонного колодца страданий, хотя в иные минуты он бросал перо (шариковую ручку), закрывал лицо ладонями и глухо бормотал: довольно! не могу больше! Мало ему было всякий раз открывать очередной том с таким чувством, будто он входит в комнату к умирающему и, глядя в пол, объявляет толпящимся вокруг и ожидающим чуда родственникам, что часы его сочтены! И мало было ему вписывать в тетрадь все новые и новые имена обреченных либо на долгие лагерные муки, либо на смерть людей, а по воскресеньям, в церкви, подавать заупокойные записочки, приводя ими в изумление ушлую тетку за свечным ящиком, приговаривающую: «И где ты набрал столько покойников?»!
Вдобавок ко всему он ощущал теперь за собой неотступную, жадную, тайную и непрерывную охоту. Псы его гнали, а он, зверек городской, со всех ног бежал от них, нырял в подземные переходы, и еще глубже – в метро, перепрыгивал из вагона в вагон, кидался из одного поезда в другой, снова поднимался наверх, к небу и солнцу, без сил падал на первую попавшуюся скамейку и сидел, втянув голову в плечи. Чужое горячее дыхание чувствовал он хребтом и шеей и, преисполнившись храбрости, вдруг оборачивался и вызывающим взором окидывал граждан, либо поспешающих ему вслед, либо сидящих наискосок или напротив в вагоне метро, либо с ленивым любопытством прильнувших к стеклу соседнего вагона, либо томящихся в одной с ним очереди за простейшими продуктами питания: хлебом, маслом, чаем, а при счастливом стечении обстоятельств – и за колбасой. Но все в ответ пустыми глазами равнодушно смотрели мимо. Не исключено, что в громадном большинстве случаев это была всего лишь лихорадочная игра воображения, дрожь расшатанных нервов, возникающая средь бела дня тень мнимой опасности. В конце концов, даже для страха необходимы веские основания. Имелись ли, однако, таковые у доктора Боголюбова? Задерживался ли его напряженный взгляд на лицах, особенно безразличных и в связи с этим внушающих сугубое опасение? Поздними вечерами возвращаясь домой из Теплого Стана, слышал ли он позади себя крадущуюся поступь приставленного к нему агента, который завтра поутру положит на стол начальства докладную с точным указанием улиц, домов и квартир, где накануне побывал Сергей Павлович? Боже милосердный, молил он, открой мне глаза на врагов моих! Призри на меня и помилуй меня; ибо я одинок и угнетен. Поставь меня перед преследующим меня, дабы я мог спросить его – не совестно ли ему гнать невинного?
Сергей Павлович. Савл, Савл, что ты ходишь за мной, как хвост за собакой?
Топтун (с возмущением). Какой я тебе Савл! Скажешь тоже… Я что – еврей? Я русский… Володей зовут. Агентурное имя – Кудрявый. (Он еще довольно молод, но уже почти лыс, с близко поставленными у тонкой переносицы быстрыми голубенькими глазками, выступающей нижней челюстью и резко обозначенными скулами, что обличает в его пра-пра-пра-родителях двух шимпанзе, имевших обыкновение после короткой страстной обезьяньей любви нежно выкусывать друг у друга расплодившихся в густом подшерстке насекомых.) Велели мне за тобой следить – я и слежу. Ничего личного. Служба.
Сергей Павлович (гневно). Разве это служба! Срам! Бегаешь за мной как привязанный, а потом доносишь… Ты бы лучше в грузчики, что ли, пошел. Честный хлеб.
Топтун (с усмешкой). Честный хлеб! Да чтоб ты знал, я с высшим образованием, юрфак МГУ, красный диплом, я мог бы в адвокатуру и грести там лопатой. Но я не рожден мамоне кланяться. Я государственник, понял? Я человек империи, ее солдат. Меня позвали охранять государство… да ты не криви нос, не морщься! Сто раз прав был Владимир Ильич, когда про вашего брата интеллигента говаривал, что это не мозг нации, а говно… и я охраняю. Ты доктор, вот и занимайся своим делом, лечи больных, у нас их видимо-невидимо… А ты куда полез? Документик ищешь. А давай вот так – честно, без лукавства, без всяких там задних мыслей: для чего он тебе? Какое твое собачье дело, что там написано?
Сергей Павлович (с вызовом). По-твоему, человек не должен стремиться к правде?
Топтун (с глубоким сожалением). А ты еще и дурак. У нас и без того вокруг разброд и шатание, а тебе неймется новую смуту раздуть. Правда! Да кому она нужна, твоя правда?!
Сергей Павлович (тихо, но твердо). Правда угодна Богу.
Топтун (с презрением). Богу?! Какому? Иегове? Христу? Аллаху? Будде? Ты еще глупее, чем я думал. А может (с прищуром взглядывая на доктора Боголюбова), ты ваньку валяешь? А сам спишь и видишь, чтобы документик толкнуть и повыгодней? Какому-нибудь Джону, или Пьеру, или другому какому-нибудь американскому засранцу… Угадал я?
Сергей Павлович (с презрением). Это твое и твоих хозяев глубочайшее заблуждение, что всякому человеку истинная цена – тридцать сребреников. У вас ничего священного нет. Я вот тебе скажу сейчас, что мне мой дед, в тридцать седьмом году убитый…