5
Благоразумие побуждает нас не предаваться бесполезному, ненужному, да и соблазнительному описанию пиршества, устроенного его высокопреосвященством для молодых (до тридцати пяти лет) православных священнослужителей и правдами и неправдами примкнувших к ним прочим гостям, из которых иные имели лица гладкие и румяные, как пасхальные яички, лики же других, напротив, были убелены сединами и прекрасно и благообразно украшены и брадами по грудь и ниже, и длинными власами, кое у кого перехваченными черными резиночками, какими в аптеках обыкновенно прихватывают рецепты к пузырькам с лекарствами, отчего волосы не рассыпались по плечам, а весьма изыскано спускались на спину наподобие небольших конских хвостов. И в самом деле, отцы и братья, нет нам духовной пользы в перечислении брашен и вин, коими изобиловали столы. Кто там был – тот пусть и поет восторженную песнь про севрюгу небывалых размеров, из которой чудодейственным образом изъяты были все косточки и хрящики; о поросятах с невинными мордочками ни за что пострадавших вифлеемских младенцев и с веточками петрушки в устах, словно с последним цветком их кратковременной жизни; о крабах, уже лишенных своей колючей брони и плавающих в винном соусе среди долек ананаса… Эх! Не наше это дело, писал о. Викентий (и видно, ей-Богу, и видно, и слышно, как он плотоядно сглатывал слюну!), дразнить гусей. (Гуси там, кстати, тоже были, но пресытившийся народ едва отщипнул от них несколько кусочков и – между нами – крепко промахнулся, ибо так откормленных и так приготовленных гусей ни Москва с ее ресторанами, ни даже Кремль с его знаменитой кухней не видывали и вряд ли когда-нибудь увидят.) Наше дело, продолжал священноинок, как бы с большим усилием отводя взгляд в сторону хотя бы и от гусей, нелицеприятно и по возможности точно передать, что происходило в зале приемов Отдела церковных связей, где г-н Генералов встречался с православной общественностью. Во вступительном слове его высокопреосвященство особенно упирал на братское чувство, собравшее здесь православных (какой-то, надо полагать, отъявленный циник – не исключено, что среди присутствующих затесались люди, пристойные лишь по внешнему виду, внутри же являвшие собой сущую мерзость запустения, повапленный гроб, полное забвение правил хорошего тона и одно лишь нетерпеливое желание fressen und trinken,[13] при этом громко хмыкнул – но Максим Михайлович не повел и бровью), а также на то, что он рад послужить связующим и объединяющим всех звеном любви, дружбы и взаимопонимания. Всегда, везде, во всем уповайте на меня. Во всех ваших невзгодах, житейских и духовных, я с вами во все дни вашей земной жизни. Помните, дорогие, что у вас есть надежный друг, доброжелательный советчик и заботливый пастырь, каковое имя я ни у кого не заимствовал, ибо с малых лет ощущал в себе сердечное призвание оберегать людей от ложных шагов, ошибочных мнений и предвзятых толкований.
Так он говорил, поднимая бокал с красным вином. И все подняли: кто с вином, кто с коньяком, а кто, пробурчав с иерейской прямотой: «Марганцовку не пил, не пью и пить не буду!» с чистейшей водкой. Некоторые, отдать им должное, выпивали и закусывали с тяжелым чувством, покоробленные чрезмерными притязаниями г-на Генералова стать вровень с Тем, Кто окончил Свои земные дни на Кресте, ныне пребывает в небесных обителях Отца Своего и когда-нибудь грядет со славою судити живых и мертвых, Его же царствию не будет конца, аминь, аминь, аминь, между тем, видите ли, явился некто и при искусительном содействии севрюжатины и поросятины утверждает, что друг и пастырь – это он. Н-да-а… Богословие желудка, теология сытости, экзегетика обжорства. Не те, простите, доводы. Выпили тогда и по второй. Максим Михайлович, проницательным взором окинув собравшихся, со смиренной улыбкой промолвил звучной латынью: «Nihil appetmus, nisi sub ratione boni; nihil aversamur, nisi sub ratione mali».[14] Кто понял, тот понял; а кто не понял – глубокомысленно кивнул. Таким образом, токмо блага ради, распяв себя на кресте любви для всех алчущих истины, для всех заблудших и тонущих в житейских топях, не имея ни дня, ни часа покоя, не зная ни отдыха, ни срока, питая свое тело акридами, снытью и диким медом, словом, усыновив человечество самому себе и пестуя его, как отец – единородное дитя, в котором все мое благоволение, ибо нет счастья больше, чем имение, дары и способности свои положить за други своя, к велей же удаче Всемогущий Отец в преизбытке наделил Максима Михайловича и первым, и вторым, и третьим, что он, нимало не скупясь, отдает людям, намереваясь в самом близком будущем избавить их от пламени войн, и без того едва не уничтоживших землю, от порождающих ненависть братоубийственных революций, от неисчислимого сонма невинных жертв, вопиющих к нам не об отмщении, нет, но всего лишь о справедливости, такова, отцы и братья, а, вот я вижу и милых сестриц, чья скромная сдержанность радует сердце, такова, дорогие, моя главная цель. По силам ли нам ее достичь? Можем ли мы совместными трудами возвести над миром лучезарный купол премудрости, счастья, безопасности и покоя? Удастся ли нам начать отсчет нового времени, новых нравов и новых обычаев? Поскольку зал молчал, выпивал и закусывал, его высокопреосвященство ответил сам. Безусловно! Была и канула в лету теология освобождения, благословлявшая несовместимую с канонами религии революционную борьбу. Пришла пора теологии объединения. Уготовим пути ей! Расчистим дорогу! Бросим под ноги ей полевые лилии! Расстелем ковры! И возопим гласом велием: «Осанна тебе, царица мира!» Отправим в лавку старьевщика наши старые маленькие распри, лавку запрем на замок, а ключ выбросим в сточную канаву.
Новые веяния, други!
Свежий ветер с гор, чьи снежные вершины освещены розовыми лучами восходящего солнца!
(«Прямо Рерих какой-то», – покачнувшись, сказал религиозный публицист Тарас Максименко, всегда готовый за не очень большие деньги полизать или оплевать кого и что угодно, малый с виду здоровый, но на выпивку слабак.)
Глас невинного дитя, в святом своем простодушии не разумеющего, из-за чего сыр-бор, сиречь столь свирепая сериозность догматических споров, и в конце концов лепечущего всем вельми ведомое: «А король-то голый…»
Увы, братья и сестры, дитя как всегда право, и наш король гол. Ибо что означают, к примеру, тысячелетние распри о соотношении божественного и человеческого в природе основателя христианства, среди коих есть, между прочим, не лишенные остроумия идеи, одна, помнится, о том, что на кресте был распят и умер человек, Бог же, дабы не подвергать себя унизительной и мучительной казни, заранее покинул свою земную оболочку и на все дальнейшее взирал уже сверху, иногда роняя на Голгофу редкие крупные слезы, принимавшиеся римской солдатней и томимым дурными предчувствиями Каиафой за приближающуюся к Иерусалиму грозу. Не свидетельствует ли все это не только и не столько о крайней осторожности Божества, призванного оберегать свое вневременное и внепространственное бытие и уже достаточно рискнувшего им, совершив героическое путешествие на землю, – но и о тщетных потугах человеческого разума соединить несоединимое? Даже Никейский символ, долженствовавший расставить все точки над «i», и тот из-за пресловутого и, правду говоря, за тысячу лет изрядно обветшавшего filioque не стал обручем, который бы, наконец, соединил Восток и Запад. Боги мои! Отец Всемогущий! А где у нас обруч? Что нас объединяет? Что всесердечно бросает нас друг другу в объятия и братским поцелуем запечатлевает конец всем распрям, прекращает все злобные склоки и объявляет вне закона все взаимные обвинения?
Г-н Генералов помолчал, обвел пристальным взглядом присутствующих, отметив про себя, что в продолжение его речи многие успели воздать должное столу, иные же, можно сказать, даже с некоторым перебором, как, например, уже помянутый Тарасик Максименко, вступивший в жаркую перепалку с юношей в черной семинарской форме, настойчиво требовавшим у Тарасика, во-первых, объяснений по поводу его последней, насквозь лживой и, сразу видно, заказанной и оплаченной статьи в защиту одного высокопоставленного священнослужителя, митрополита и члена Синода, всем известного негодяя, словоблуда и агента, а во-вторых, чтобы он, Тарасик, немедля выпустил из своих загребущих лап бутылку «Абсолюта» и передал ее близстоящим и томимым неутоленной жаждой отцам и братьям, на что Тарасик, наплевав на обвинения, с блаженной улыбкой прижимал бутылку к груди и дразнил легкоранимого семинариста, отвечая ему: «Не-а… Не дам»; успел также прилично нализаться Степа Крылатов и нагло оглядывал соседей белесыми глазами, выискивая, к кому бы и за что бы придраться, от какового замысла с левой стороны его пыталась отвлечь жена, особа долговязая, темноликая и сухопарая, дочь профессора и сама кандидат наук, шипевшая сквозь маленький рот: «С-с-с-тыдис-с-сь… Тебя вс-с-се з-з-з-нают как с-с-с-оциолога и редактора “Религии и демократии”, а теперь уз-з-з-нают как пьяниц-ц-ц-у…», на что Степа, икнув, отвечал, что давно пора православной общественности узнать его истинное лицо, с правой же стороны, обвив Степину руку двумя своими пухленькими белыми ручками, его умоляло ангелоподобное создание из музея Троице-Сергиевой лавры: «Милый, нам же завтра с тобой статью писать, а ты будешь болеть…» – «Потребительс-с-с-кое отнош-ш-ш-ение», – над Степиной головой шипела жена. «Его творчество мне дороже всего!» – пылко отвечал ангел, тесно прильнув к Степе горячим бедром.