«Не он», – после этих слов отмел Сергей Павлович возникшее было у него подозрение, что профессорское обличие есть всего лишь очередная маска очередного топтуна. Но тут надо было ему бежать на пересадку, что он и сделал, в самый последний миг вскочив с места и плечами раздвинув уже смыкающиеся створки двери.
«На войне, – мстительно думал он, взлетев по ступеням, рысью преодолев переход, с мгновенным уколом совести оставив без подаяния протянутую к соотечественникам руку безногого парня в бескозырке и тельняшке десантника, сбежав вниз и чувствительно подтолкнув в спину молодого человека с крепкой шеей борца и устрашающими бицепсами, ворвался в вагон, – как на войне». Поезд тронулся.
– Очумел? – повернул к Сергею Павловичу грозный лик мощный молодой человек.
– Очумел, – утирая со лба пот, согласился доктор.
– К врачу сходи, – презрительно сказал Аполлон, – он тебе голову полечит.
Сергей Павлович все-таки опоздал.
– Целых пятнадцать минут! – с укором говорила ему Аня, меж тем как темные ее глаза сияли таким чистым и ярким светом радости, преданности и любви, что Сергея Павловича вдруг пронзила острая тревога: сможет ли он уберечь ее от невзгод, грязи и мерзости этой жизни? оградит ли ее незримым кольцом непоколебимой защиты? смилостивится ли над ней судьба, однажды уже глубоко ранившая ее потерей близкого человека? – Где ты найдешь такую женщину, – подхватывая его под руку и целуя в губы, продолжала она, – которая четверть часа стоит одна-одинешенька и отвергает предложения, среди которых были весьма заманчивые?
– Например? – пресекшимся голосом спросил он.
– Так тебе все и скажи! – смеялась Аня. – Ну, если хочешь… Один молодой человек приятной наружности предложил пойти с ним…
– В ресторан, – мрачно бухнул Сергей Павлович.
– С таким воображением, доктор, ты как-нибудь ошибешься в диагнозе. Я тебе не доверю лечить мою маму. В Большой театр, на «Лебединое», партер, третий ряд!
– Ненавижу балет.
– А я обожаю.
Он промолчал.
– Сережи-инька, – умоляюще протянула она, – что с тобой? Устал? Что-нибудь в архиве? А я торт купила нам к чаю… Павел Петрович ведь ест иногда сладкое?
– Ты моя Пенелопа, – обняв ее за плечи, шепнул Сергей Павлович. – А я твой измаявшийся в странствиях Одиссей. Пешком? Ждем троллейбус? Ловим машину?
– Пешком! Смотри, какой вечер чудесный… Сиренью пахнет. Расскажи: нашел что-нибудь о Петре Ивановиче?
Слушай, шагнул он вперед, и вместе с ним шагнула Аня. Не перебивай. Думай.
– Страшная сказка на ночь, – попыталась улыбнуться она, но вместо улыбки в глазах ее появилась тревога.
Несколько шагов они прошли молча, затем он резко остановился и, развернувшись, принялся пристально всматриваться в людей, идущих следом за ними. Остановилась и оглянулась и она. Так же молча он повернулся и двинулся дальше, увлекая ее за собой. С некоторых пор, вероятно, с тех самых, когда он, следуя письму Петра Ивановича и безмолвным наставлениям белого старца, о ком теперь ему известно, что это святой и праведный Симеон Шатровский, современник, между прочим, Александра Сергеевича, ровным счетом о нем ничего не знавшего, как, впрочем, не знал и не ведал молитвенник и чудотворец о Пушкине и его волшебных стихах, современник подвизавшегося в Москве другого святого, Федора Петровича Гааза, точнее Фридриха Иозефа, немца, доктора и католика, о котором на допросе упомянул сегодня, вернее полвека назад, житель другой вечной небесной России, столь непохожей на погрязшее во лжи, злобе и грязи наше Отечество, что представляется совершенно необъяснимым земное бытие святых на этой земле, звали же его Валентин, епископ, в миру – Александр Михайлович Жихарев, тоже доктор и довольно долгое время – врач Таганской тюрьмы, – словом, с тех самых пор по наущению Николая-Иуды за Сергеем Павловичем установлена слежка. Повсюду следуют за ним топтуны. Хвосты прицепились и не отстают. Аня испуганно оглянулась. Сергей Павлович решил, что его хромающий гекзаметр ее несколько ободрит. Дева! Трепет напрасный оставь, ибо хвост незаметен в народе, где едва ли не всякий готов стать Иудой вполне бескорыстно или в случае крайнем – за половинную цену, то бишь всего за пятнадцать, сдается мне, долларов USА. Она рассердилась, покраснела и похорошела. Сергей Павлович поклялся, что впервые видит цветок, расцветший от гнева. Аня вдруг покосилась на него с подозрением. А не плод ли все это воспаленного воображения: слежка, топтуны, хвосты (с отвращением произносила она эти слова)? Если так, то совершенно, во-первых, неостроумно, а во-вторых, безжалостно по отношению к тем, кто его любит. Увы!
Он взял ее руку, поднес к губам и поцеловал палец за пальцем – от большого с потрескавшимся лаком на ногте до мизинца с бледным следом неотмытого чернильного пятна. Умиление, нежность, любовь хлынули в его душу, и, обняв Аню, он осторожно коснулся губами ее губ. Но как бы ни сжимала страсть меня кольцом счастливым… Зиновий Германович шел по пятам за двумя топтунами, которые, в свою очередь, неотступно следовали за Сергеем Павловичем, – вплоть до метро, где они заняли наблюдательный пост в соседнем вагоне. Нет, кроме того, сомнений, что однажды вечером Сергея Павловича провожали – а он точно так же, как сейчас, шел пешим ходом – от метро до подъезда дома. Чутье его стало теперь вполне звериным. И он прямо-таки физически ощущает на себе пристальные взгляды чужих цепких глаз. Где? Да где угодно! Бесстыжие твари, они, словно за каким-нибудь муравьем, с холодным интересом наблюдают за ним.
Взять хотя бы сегодняшний день. До обеда он терзал себя чтением допросов – и, кстати, в последний раз, ибо в результате очередной войны мышей и лягушек его благодетель, будучи мышиным полководцем, пал смертью храбрых со знаменем в руках, то бишь в лапках, со словами на нем: «Вперед, к победе демократии!», после чего Сергею Павловичу незамедлительно указали на дверь. Жабы победили. Долго ли продержится жабья их власть – вот, казалось бы, о чем должно призадуматься наше Отечество, которым, впрочем, с течением времени все больше овладевает тупое безразличие. Кто нами правит? – ах, не все ли равно, лепечет в полусне добродетельный муж, ощущая в себе нарастающий позыв к незамедлительному продолжению рода.
– Ты отвлекся, – дернула Сергея Павловича за рукав Аня. – Мыши, лягушки… Лягушка, между прочим, не жаба, а жаба – не лягушка.
– Но зато я во сне и наяву томлюсь о любимой моей! – шепнул ей в горячее ушко Сергей Павлович.
– Ты отвлекся, – дрогнувшим голосом упрямо повторила она.
Отвлекся. Чистая правда. Темнеет вечер. Как дерево со всех сторон обнимают лианы, так обними меня ты, возлюбленная моя. И как солнце ласкает землю горячими лучами, так ласкай меня ты, единственная моя. И как родник утоляет жажду истомленного зноем путника, так напои меня своей любовью ты, обретение мое.
– Сере-ежинька! У меня голова кружится, когда ты так говоришь… Не говори так. Мы еще не пришли. Расскажи мне о твоих сегодняшних приключениях. Об архиве. Узнал ты что-нибудь о Петре Ивановиче?
В том-то и дело, что узнал. Простившись с подвалом, говорил Сергей Павлович, простившись, должно быть, навсегда, он кинулся в бега – но с таким мраком на душе, словно внутри него расползлась чернющая грозовая туча. Ведь он их покинул – страдальцев, заколоченных в гробы молчания, повитых пеленами забвения, погруженных в ледяные воды беспамятства, преданных, брошенных и забытых. Кого смог – он вывел из этого ада. Но сколь мало вышло вслед за ним – в сравнении с великим множеством мучеников, о которых в полный голос никогда не прорыдает убившая их Россия. Был он на подстанции, где выпросил еще десять дней отпуска и где ни за что ни про что наорал на студиоза и, кажется, на друга Макарцева, оттуда, на попутной «Скорой», доехал до Центральной, а дальше – бежал, прыгал в троллейбус, опять бежал, умолял девицу в воинской кассе продать ему билет в Красноозерск, до ближайшей к Сотникову станции…