Тот запротестовал. Аня его поддержала, своевременно устранив с губ улыбку и придав голосу подобающую серьезность:
– Павел Петрович, я с удовольствием… И про базилик… и про складку на лбу, с которой мы рождаемся… она у меня, должно быть, разгладилась… а власть пространства – это ведь Бердяев?
Папа отмахнулся. Где-то когда-то что-то читал. Всего не упомнишь. Важно иное. Откуда такая удручающая близорукость, по меньшей мере странная, скажем мы, во взрослом человеке, мужчине, разведенном муже, отце, – если кто-нибудь еще пребывает в неведении о лежащих на Сергее Павловиче моральных и материальных обязательствах? Разве он не видит перед собой вскормленного человечиной и вечно несытого зверя? Разве не чувствует смрадного дыхания его разверстой пасти? Разве не знает имени его – Левиафан, читай – дьявол, а еще читай – советское государство? Вместо сдержанности, приличествующей благородному человеку, – дерзкий вызов; вместо внутренней отстраненности от окружающего похабства – быть может, естественное, но унизительное стремление во что бы то ни стало свести с ним счеты; вместо проклятья, исходящего из глубины сердца, проклятья, пусть безмолвного, но сотрясающего небо и землю, – никчемные вопли о справедливости.
Сказать ли вам, обратил Павел Петрович к Ане осиянное вдохновением и несколько разгоряченное лицо, о совершенных вашим другом безрассудных поступках, которыми он – да спасут его все силы небесные, сонмы ангелов, девять (или сколько их там?) архангелов, все праведники и святые, перечисленные в календаре Московской Патриархии! – почти наверное навлек на свою голову беду? Опустим насилие над стариком, родным отцом, вынудившее его (отца и старика) испрашивать аудиенцию у главного редактора «Московской жизни» Ромы Грызлова и в ходе высочайше пожалованной встречи просить поддержки в борьбе за честное имя Петра Ивановича Боголюбова. Верный ленинец и лукавый царедворец, Жора прямо не отказал, но и ничем не помог. Палец о палец! Страдая от перенесенного унижения, отец и старик в тот же вечер впал в излишество. Посещение приемной КГБ и оставленное там заявление с указанием домашнего адреса и телефона. Ждем-с! Телеграмму отбил. Кому бы вы думали? Нет-нет, догадайтесь! Аня молчала, искоса поглядывая на Сергея Павловича. И даже не пытайтесь, ибо нормальному человеку и в голову не придет, да еще с такими требованиями. На самый верх! Лично! Горбачеву! Ничуть не мешкая, предоставьте мне на изучение следственное дело деда моего, Петра Ивановича Боголюбова, вами расстрелянного.
Сергей Павлович поморщился. Да не так там было. Своей рукой Аня накрыла его руку.
Так, не так… Жди. Тебе следственное дело Михал Сергеич на дом привезет. А визит к Иуде-Николаю? Мой дядя, объяснил Ане Павел Петрович, правил самых бесчестных, кагэбэшник с незапамятных лет, Мафусаил по долгожительству и цепной пес по убеждениям. Генерал. Можете не сомневаться, дети мои, он уже повелел приставить соглядатая за своим внучатым племянничком. Ваше недоумение смешно. Папа откинул голову и горестно рассмеялся. Чтобы старый чекист не сообразил, что судьба Петра Ивановича волнует племянничка не только сама по себе, но и в связи… Павел Петрович внезапно прервал свою речь.
– Дальнейшее, – прищурившись, молвил он, – молчание.
– Папа! – своими карими, отцовскими Сергей Павлович твердо посмотрел в глаза Павла Петровича, сохранившие выражение трезвости и понимания. – Аня мне близкий человек. Я… – тут он набрал полную грудь воздуха, выдохнул и сказал: – очень ее люблю и прошу стать моей женой. Вот.
Папа благосклонно кивнул.
– Что ж… С моей стороны… Однако, – вдруг изумился он, – при чем здесь я? Присутствует собственной персоной… – Павел Петрович подумал и прибавил, – прекрасной… Но молчит. Или вам не по сердцу наш купец-молодец?
– Ваш купец, – прижалась Аня плечом к плечу Сергея Павловича, – самый лучший…
Не утратившим зоркость взглядом папа отметил, что при этих словах младший Боголюбов засиял, как надраенный таз.
– Тогда воздадим хвалу и поднимем благодарственные чаши за промысел, который… Словом, благоприятное расположение звезд, стрела Купидона, Венера соединяющая, венерианцы соединяющиеся… Любовь, возникшая в «Ключах», пусть светит вечно в твоих очах! – И с неожиданной легкостью встав из-за стола, Павел Петрович приблизился к Ане и поцеловал ее в макушку. – И так далее, – бормотал он, совершая обратный путь.
– Поэтому от Ани я ничего не таю. И она, папа, все знает – и про деда Петра Ивановича, и про то, что он был хранителем Завещания.
– Ну-ну, – трезво и едко обронил Павел Петрович. – Против Ани возразить не смею. Муж и жена одна сатана. Но ты ведь небось не только Ане… А?! Сережка? Ты кому еще разболтал? – Папа вцепился и не отставал. – Витьке, своему дружку, Макарцеву? Или, может, этому… как его… ну ты у него с Витькой был, в журнальном, что ли, отделе… Поп ученый. Днем и ночью вокруг бутылки ходит.
– Отец Викентий.
– Вот-вот! Именно! Отец он тебе родной. Отцы Карпы и отцы Поликарпы… Сказал?
– Ему – нет.
– Та-ак, – протянул Павел Петрович. – А кому?
Сергей Павлович беспомощно взглянул на Аню.
– Он, Павел Петрович, на исповеди был, – взялась она объяснять, кому и как открыл младший Боголюбов тайну своего деда, – и священнику, отцу Вячеславу… Но вы не тревожьтесь! Я его знаю давно. Он очень хороший, добрый человек и священник замечательный… Он тайну исповеди никогда не нарушит.
Лучше бы она этого не говорила.
– Ах, священнику… – прошипел папа, обращаясь преимущественно к сыну, но изредка меча молнии и в сторону Ани, на что она всякий раз не без усилия отвечала ему умиротворяющей улыбкой. – А чего медлить? Ты бы лучше Иуде-Николаю все карты на стол положил. Про письма от Петра Ивановича ему бы сказал… Что ты из этих писем о Завещании знаешь, а оно им во как, – и ребром ладони Павел Петрович резко провел по дряблой шее, уже не замаскированной пестрым шелковым шарфиком. – На кой… – тут он проявил силу воли и заменил словцо привычное на более приличное… – ляд оно им сдалось, я понятия не имею и даже догадываться не хочу! Но оно у них вон сколько лет, как заноза… Николай любой к нему ниточке будет рад, как личному пистолету Феликса Эдмундовича, а тут и ты подоспел со своей исповедью. Да я голову мою старую даю на отсечение, что этот Вячеслав уже оперу написал. Они, – задохнулся от ярости папа, – они фальшивомонетчики все!.. я тебе говорил, но ты меня не слушаешь, не слышишь!.. вспомнишь, когда к тебе придут!.. и ко мне заодно… все стучали, стучат и будут стучать!
– Павел Петрович! – не выдержала Аня. – Нельзя же так! Всех – и одной краской. Я понимаю, они люди, люди со слабостями… всякое может быть, но чтобы все поголовно были доносчики, стукачи и тайные агенты – я допустить не могу! Что ж – они, по-вашему, и в Бога тогда не веруют?!
– В Бога?! – завопил папа. – Верят?! Девица милая, да они там почти все за вот такусеньким исключением, – и он предъявил Ане сложенные в щепоть два пальца правой руки: большой и указательный, – страха ради иудейска и за теплое местечко… Какой Иисус?! Видели они Его в том самом гробу, куда Он лег. Я знаю, мне под банкой один чин с Лубянки… – Павел Петрович прислушался к собственным словам и ухмыльнулся. – Стихами заговорил. Под банкой – с Лубянки. Но что есть, то есть: у нас в агентуре, он говорит, никак не меньше восьмидесяти процентов всех попов. Бог далеко, а Николай Иванович рядом. И он, Николай Иванович, со своими опричниками по приказу товарища Сталина эту церковь создал, неугодных попов вроде Петра Ивановича, отца моего, который за мертвого своего Бога отдал на смерть живую жену, а сынка своего махонького, меня то есть, обрек на мучения… передавил, передушил, перестрелял и верных попов в ней поставил… И они себе подобных наплодили из лжи и мертвечины. Им сейчас волю дали, и они по всей России, как поганки…
– Церковь Христос создал, Павел Петрович, – с тихим вызовом промолвила Аня.
– Положим. Но единственный и последний христианин в ней – Он сам. За двадцать веков она, как пень трухлявый стала. Позолота снаружи, гнилье внутри. Мировая порча, худшая из всех, какие есть на свете. Ах, Страшный суд! – полуоткрыв рот и вытаращив глаза, папа изобразил на покрасневшем лице ужас перед ожидающим его Божественным трибуналом. – Что?! – теперь чуть ли не с гневом обратился он к Ане. – Меня?! Пугать Страшным судом?! Да как вы смеете! Кто вам право дал плести эту ахинею и твердить: покайся, а не то хуже будет! Мне?! – гулко ударил себя папа кулаком в грудь. – Хуже?! Мерзее, хуже и гаже, чем здесь, быть уже не может. Какой Страшный суд?! Какая вечная жизнь?! Я не желаю. Уснуть – и никогда больше не просыпаться. Никого не видеть! Не слышать никого! У вас, может, детки будут – так вот, я вам заявляю: не хочу их писка… Не желаю! И горшков, и пеленок, и этих бутылочек с прикормкой… И не оттого, что я деток не люблю… нет, я их люблю и вам от всего сердца… Плодитесь! Размножайтесь! Закон природы, которому и я, так сказать, отдал дань, – с кривой ухмылкой он указал на Сергея Павловича. – Детки – это жизнь, а мне жизнь надоела. Нет, нет никакого суицида! Но вовсе не из-за того, что Бог-де дал и потому один лишь Он вправе… Что Он мне дал? Жизнь мою? Бери ее назад. Возвращаю, – с небрежным жестом подгулявшего купчика молвил папа. – А почему рук на себя до сих пор не наложил… Чего мне перед вами героя строить – страшно! Мы с Алексеем… из нашей газетенки, единственный там порядочный человек, ты его знаешь, – сказал Боголюбов старший младшему, и тот сразу и будто наяву увидел сумрачный, пропахший табаком коридор редакции, Алексея Петровича с замученным лицом и рукой, болезненно потирающей грудь, и оскорбительно выговаривающую ему смуглую молодую красавицу с «Салемом», – эту тему, здесь сидючи, обсуждали. Из окна? Отвергли, ибо после удара о землю тела, я надеюсь, уже бездыханного… в противном случае, если Икар еще жив, тем более… окончательный вид крайне непригляден. Влезть в петлю? – папа подобрал с пола шарфик, замотал его вокруг шеи и слегка потянул за концы. – И висеть под потолком вроде новогодней игрушки? Не вдохновляет.