— Молодец! — сказал Юннинген. — Славно пьёт.
— И промаха в стычке не даст, — сказал Тонненберг. — Это не мальчишка, а чертёнок; пуля его всегда сыщет место; ему всё равно, стрелять ли в зайца или в охотника.
— Я не знаю, чего в нём больше, — сказал Юннинген, — силы или лукавства. Скажи, сорвиголова, чем ты берёшь?
— Чем? — пробормотал Шенкенберг, оскаля зубы. — Всё, что силой возьмёшь, — твоё; где не станет силы, там возьмёшь хитростью.
— А не боишься петли? — спросил Ландфорс.
— Без череды и в петлю не попадёшь; маленький плут, как муха в паутине, завязнет, большой — проскользнёт.
— Разбойник! — сказал Юннинген. — А на вид пигалица.
— Что за пигалица? Не шути с ним. Он Шенкенберг, даровая гора, — сказал Зигтфрид.
— Что за прозвище? Скажи, сорванец, кто тебе дал его? — спросил Юннинген.
— Так прозвали меня после дяди Плумфа, — забормотал Шенкенберг скороговоркой. — Он был проволочник и тянул вино, как проволоку. Жили мы в трёх милях от чёртовой пасти, одной пещеры; все обегали этой воронки; а смельчак дядя побился об заклад, что перед закатом солнца пойдёт со мною ночевать к пещере; мне тогда было десять лет. Сказал и пошёл. Уж то-то была дорожка! Мы вязли в песке, а вдоль пути чернела река в глубине песчаного желоба. Дядя шептался с флягою, а я похлёстывал галок. Луна торчала фонарём на небе, но скоро ветер взбесился и погнал облака, как зайцев; дяде казалось, что луна качалась от ветра, а сам он качался от вина; около леса мы повернули к горе, тут камни и сосны перетолкались, как гости после пира. Воздушные трубы ревели в утёсах горы, и скоро мы очутились перед чёртовой пастью. Из глубокой впадины слышались свист, вой и грохот, а сосны перед пещерой светились искрами. Мы отыскали ощупью мшистый камень и присели на нём. «Спи себе, — сказал дядя, — бояться нечего, чёрт мне кум»! Правду сказать, после таких слов немного страшно было, однако я прилёг возле дяди. Вдруг мерещится мне страшилище, чёрное, косматое, вышиною с добрую сосну; оно смотрело на меня, похлопывая огненными глазами, и показало мне гору серебряную, — «Здравствуй, кумов племянник! — зарычало оно. — Я подарю тебе эту гору, но прежде добудь сто котомок ста пулями». Тут скала грохнула, камни полетели на камни, я вскочил, хотел будить дядю, но дядя пропал!.. На другой день я нашёл его; он лежал на песке, опрокинувшись головою в реку, возле него валялись пёстрая фляга и рогатина, с которой он ходил на волков. Загулял он у кума! Видя это, пошёл я бродить по свету, добывать котомки, и забрёл в Верьель. С тех пор меня прозвали даровою горою.
— Ну, Тонненберг, — сказал Юннинген, — нашёл ты по себе молодца; только ему ещё долго у тебя учиться, сам чёрт не узнает, как ты посетишь праведника.
— Да! Могу похвалиться, — сказал Тонненберг, — мне верил Адашев, и сам Курбский поверил мне ненаглядную жену свою.
— Да как же сумел ты вползти к ним в душу? — спросил Ландфорс.
— Эх, простаки! — отвечал Тонненберг. — Умейте скрывать себя и угождать людям и будете повелевать ими.
— Так ты не всё брал силою, а подчас и хитростью! — воскликнул краснолицый, широкоплечий Брумгорст.
— Что твоя сила! — сказал Тонненберг. — Хитрость — вот та золотая цепь, которою легко притянуть все сокровища Ливонии.
— Не говори о Ливонии, — сказал, покачиваясь, Ландфорс, — ты её продавал московским воеводам; у тебя нет ни совести, ни отечества.
Тонненберг захохотал.
— Молчи, седой медведь! — сказал он. — Там и отечество, где весело жить, а совесть — хорошее словцо для проповеди.
— Так для тебя всё равно, что новгородцы, что мы? — сказал Ландфорс, встав со скамьи, и пошатнулся на Юннингена.
— Вот о чём спрашивает! — возразил Тонненберг. — С новгородцами я жил с детства, а с вами я грабил новгородских купцов. Отец мой повешен в Новгороде на вечевой площади, а я с удалыми новгородцами разгуливал по Волхову, по Мете, дрался на кулачных боях, потом захотелось мне пожить с рыцарями; я попал в милость к его светлости, епископу Дерптскому, служил у него на посылках. У меня был ещё старый дядя, которому удалось сделать очень умное дело: умереть и оставить мне замок; тут-то я запировал.
— Особенно, когда подманивал с товарами богатых новгородских купцов...
— Я угощал их, — сказал Тонненберг с ужасным смехом. — Разумеется, что они уже не возвращались...
— Вот это по-рыцарски! — сказал Ландфорс. — Уф, мне страшно с тобою, вокруг тебя всё мне чудятся сатанинские головы.
— Немудрено, — сказал, захохотав, Юннинген. — Это наш Аннибал из-за твоего плеча его дразнит.
— Да ты и в кирку входил с собаками, — продолжал Ландфорс.
— Молчи, проповедник, — закричал Тонненберг, вспыхнув от досады, — вот тебе подарок от сатаны. — И бросил в Ландфорса оловянное блюдо, которое, ударив старика и плечо, погнулось и покатилось на пол.
Эхо разносило по замку дикие крики буйных товарищей Тонненберга. Когда ссора утихла, звук кубков смешивался с нестройными песнями; долго ещё говорили о грабежах и убийствах, стуча по столу мечами и бросая на пол опорожнённые кубки.
Всё это слышала несчастная княгиня Курбская, и ужас её ещё увеличился от пробуждения Юрия, который прижимался к ней в испуге. Ему чудились страшные лица, и он боялся открыть глаза, думая, что уже злые люди ворвались в комнату.
Наконец всё затихло в замке... Наставшее утро прошло спокойно, но в полдень появился Тонненберг. Красивое лицо его обезображивалось следами безумного разгула; забыв всякое приличие, он схватил княгиню за руку и сказал:
— Одумалась ли ты, моя прекрасная Гликерия? Ты смиренна и робка, но здесь, в замке, нет принуждения; предайся весёлости, забудь твоего беглеца, корми сластями маленького сына и будь благосклоннее к твоему обожателю; в моём замке есть пастор, который нас обвенчает.
— Чудовище! — сказала княгиня, отдёрнув с негодованием руку, прижав к себе Юрия.
— Ого! — сказал Тонненберг. — Ты любишь гневаться, но должна уступить судьбе; здесь затворы крепкие, леса дремучие.
— Вижу твой умысел, — сказала княгиня, — но пока дышу, до тех пор буду гнушаться тобою, презренный злодей.
— Посмотрим, гордая княгиня, — сказал Тонненберг, — не будешь ли ты благосклоннее? — Он схватил Юрия и потащил его на террасу.
— Смотри, — сказал он, — если ты ещё будешь противоречить мне, то я сброшу твоего сына с башни.
Слова эти были для неё громовым ударом; едва не упала она без чувств, но отчаяние возвратило ей силы; она бросилась к Тонненбергу и, силясь вырвать Юрия из рук его, схватилась за железную решётку террасы; волосы её рассыпались по плечам. Тонненберг смотрел на неё с нерешимостью, наконец сказал ей:
— Я беру твоего сына с собою; жизнь его будет залогом за твоё повиновение. Два дня даю тебе на размышление; на третий он будет сброшен с башни или ты будешь моею.
Прошло два дня слёз и ужаса; рассвет третьего дня Гликерия встретила молитвою; тяжкие вздохи вырывались из груди её. Когда Тонненберг вошёл к ней, она сидела неподвижно.
— Отдай, отдай мне моего сына! — сказала она изменнику.
— Он возвратится к тебе, верь моему слову.
— Возврати и ты не услышишь моего ропота, — сказала княгиня.
— Могу ли я надеяться на любовь твою?
— Не требуй любви кинжалом... Дай мне забыть мою беду.
— Княгиня, я возвращу Юрия, но клянусь, если через два дня ты не согласишься носить имя супруги моей, он погибнет.
Тонненберг удалился. Скоро незнакомый человек привёл маленького Юрия, который со слезами и радостью бросился к матери. Незнакомец, который, по-видимому, был один из служителей замка, при грубой наружности своей не мог скрыть сострадания.
— Несчастная боярыня! — сказал он. — Куда это привела тебя злая судьба.
Княгиня удивилась, услышав человека, говорящего по-русски, в эстонской одежде.
— Кто ты, мой друг? — спросила она его. — Неужели ты из эстонцев, слуга этого злодея?