Князь Мстиславский, проведав о сём, повелел настигнуть изменников и сорвать с них до последней одежды их. Предатели Феллина пришли обнажённые в Ригу, на казнь — народ умертвил их...
С удивлением взирали победители на грозные стены трёх крепостей Феллина, которые, стоя на высоте и с другой стороны облегаемые тремя озёрами, могли бы остаться необоримыми под защитою полутысячи пушек, если б с магистром было столько же храбрых воинов.
Вступая в Феллин, Мстиславский приветствовал воинство:
— Сподвижники доблестные! — говорил он. — В Ливонии не было дня славнее для нас. Взятием Юрьева не столько хвалились мы: Юрьев издревле был наследием русских князей, но Вельян[14] — сердце Ливонии. — Видите сами: вере не подобно[15], какою крепостью ограждён он. Велика к царю православному Божья милость. Боязнь ослепила очи противников; хвала вам! Вельян взят. Магистр в плену. К царскому имени прибавится титул государя ливонской земли.
— А Вельянский колокол пусть благовестит в Псковопечерской обители, — сказал князь Горенский, и за ним повторили все воеводы.
Далеко грянула гроза от стен Феллина, Курбский пошёл к Вольмару и оттуда, победитель нового ландмаршала, устремился к Вендену, поразил Хоткевича, спешившего на помощь Ливонии, рассыпал отряды литовские. Быстро знамёна их обратно неслись за Двину, от сверкающих русских мечей.
Таковы были подвиги Курбского; но тяжкая была дань заслугам его. Негодование выражалось в письмах Иоанна. «Ты побеждаешь с нашими воинами, — писал к нему царь, — ты взыскан нашею милостью, а в душе служишь обаятелю Сильвестру и роду Адашевых. Хвались предками своими — князьями ярославскими, но не располагай царскими пленниками и не дерзай оправдывать злоумышленников; чти мою волю и служи верно».
Сердце Курбского было удручено; он таил скорбь свою. Не молчал пылкий Даниил Адашев, и сколько ни убеждал его брат, Даниил, отказываясь от сана воеводы, просил от Иоанна дозволения явиться в Москву.
В тоже время воеводы поражены были страшной вестью: Бель погиб. Грозно встретил его Иоанн. «Не постыдит нас любовь к отчизне, — сказал он Иоанну, — постыдит кровопролитие победителей наших! «Не так должно ратовать царям Христианским. Смерть тебе за противное слово!» — вскричал Иоанн. Мгновенно увлекли старца... Вдруг одна из искр, ещё согревающих Иоанново сердце, угасающая искра милосердия, вспыхнула в нём. Он повелел остановить казнь, но царскому посланному указали на труп обезглавленный и землю, обагрённую кровью.
Участь Беля нанесла глубокую рану сердцу Алексея Адашева.
«Не здесь, так увидимся там!» — вспомнил он последние слова Беля. Все воеводы сетовали с Адашевым.
Наступала буря — и вдруг разразилась. Курбский стремительно вошёл в палату Алексея Адашева. Черты князя изменились от борьбы душевной; в волнении бросился он на скамью.
— Обвинены! — сказал он Адашеву. — Ты и Сильвестр обвинены в чародействе! Вы извели царицу, вы очаровали ум Иоанна!
Адашев от изумления безмолвствовал.
— Испытание тяжкое! — сказал наконец, вздохнув, Адашев. — Но пред нами Податель терпения. — И он указал на образ, который он брал с собою во всякий путь, — образ распятого Спасителя.
— Скажи, какова лютость человеческая? — спросил Курбский. — С чем сравнится злоба твоих гонителей?
— Я вижу слабость души их, — молвил Адашев, — и жалею о них. Они сами себя наказуют своим преступлением. Но пятно клеветы столь мрачно, что я должен отмыть его, должен оправдать себя. Хочу стать лицом к лицу с обвинителями.
— Ты посрамишь их, ты возвратишь себе Иоанна и возвратишь Сильвестра России! — сказал Курбский.
Адашев решил просить Иоанна о личном суде с доносителями и прибегнуть к посредству первосвятителя, митрополита Макария.
«Если виновны мы, да подвергнемся смерти, — писал к Иоанну Адашев, — но пусть будет нам суд пред тобою, пред святителями, пред боярскою думою». Того же просил и Сильвестр.
ГЛАВА VII
Дом старейшины дерптского
Все воеводы знали о доносе на Адашева, но не видели его унижения. С тем же величием души, как и прежде, он беседовал с ними; с тем же усердием подвизался для Иоанновой славы. Торжествуя кротостью, он не однажды отвращал пламенник войны от замков и хижин, отдалял полки всадников от нив сельских, облегчал участь пленников, склонял командоров и фохтов ливонских уступать победу без кровопролития бесполезного; а внушения его человеколюбия были столь сильны, что и суровые воины смягчались сердцами и не смели даже и заочно преступить волю Адашева, как бы боясь оскорбить своего ангела-хранителя — невидимого свидетеля жизни.
Не в одном воинстве чтили Адашева — молва о его добродетелях обошла Ливонию. Многие из рыцарей ливонских старались снискать приязнь Адашева, — и особенно дерптский рыцарь фон Тонненберг.
Бывают случаи, в которых одна и та же цель представляется к успеху порока и к торжеству добродетели. Так, сияние солнца, помогая блистать алмазу, в тоже время способствует кремнистой скале отбрасывать тень. Тонненберг умел согласить свои виды с желаниями Адашева. Казалось, он действовал из одного сострадания к единоземцам. Так думал и добродушный Ридель, привечая Тонненберга, в котором — может быть, и скоро — надеялся обнять зятя. Правда, о Тонненберге доходили до него разные слухи, но проступки его он относил к пылкой молодости. Тогда в беседах рыцарских кубки не осыхали от вина, и потому многое, чего бы не извинили в наш век, считалось тогда удальством.
Ридель был богат, Минна — прекрасна. Удивительно ли, что Тонненберг старался ей нравиться! Между рыцарями Минна никого не видала отважнее; удивительно ли, что он нравился ей! Минна, не понимая чувств своих, краснея застенчиво, опускала в землю свои прелестные голубые глаза, встречаясь с красноречивыми взорами рыцаря, но снова желала их встретить. Тонненберг невинному сердцу льстил так приятно, что прелестное личико Минны невольно обращалось к нему, как цветок, по разлуке с солнцем тоскующий. При Тонненберге ей в шумных собраниях рыцарей не было скучно, без него и на вечеринках не было весело. Прежде Минна любила подразнить новым нарядом завистливых ратсгерских дочек, но когда привыкла видеть Гонненберга, то лишь тот наряд ей казался красивее, которым он любовался, и самое лёгкое, блестящее ожерелье тяготило её, когда рыцарь отлучался из Дерпта. Сметливый отец уже рассчитывал, во что обойдётся свадебный пир, а старушка Бригитта заботилась, вынимая из сундуков высоких бархат, дымку, ленты яркие, кружева золотые и раздавая прислужницам — шить наряды для Минны.
— Не торопись, Ева. Поскорее, Марта. Не по узору шьёт Маргарита: жаль и шелков, и дымки; а ты, Луиза, по бархату выводи золотою битью листы пошире, — говорила хлопотунья старушка. — Смотри, пожалуй! Марта не в пяльцы глядит, а любуется в стенное зеркало на свою пёструю шапочку, расправляя по плечам разноцветные ленты! О чём ома думает? Не о работе, а о песенке: Юрий, Юрий... Ой уж мне...
— Не брани её, Бригитта. Пусть всякий думает о том, что любить, — говорила Минна, перебирая в ларце свои цепочки и кольца.
— А о чём задумалась Минна, рассматривая так пристально янтарное с кораллами ожерелье?
— Помнишь ли, Бригитта, я была в этом ожерелье на празднике командорши Лилиенвальд?
— Где в первый раз увидели рыцаря фон Тонненберга?
— Да... — отвечала, закрасневшись, Минна.
— И потому-то оно вам полюбилось? А как понравится вам, — спросила лукаво старушка, повёртывая высокою чернолисьею шапкою, — этот дамский наряд? Вы обновите его, когда вкруг богатой рыцарской колесницы будут толпиться по улицам Дерпта и друг другу шептать: «Смотрите! Вот едет молодая фон Тонненберг!»
Минна улыбалась. Вдруг она услышала в дальней комнате стук от опрокинутой шахматной доски и разлетевшихся шашек. Вошёл отец.