Кондитерская Веккии была украшена бледно-голубыми панелями, гирляндой гипсовых роз, официантками в плоеных фартучках и стеклянными полками с пирожными «безе», воплотившими всю воздушность, какая таится во взбитых белках. Среди этой кондитерской изысканности Бэббит показался себе неуклюжим и толстым и, дожидаясь заказа, вдруг понял по колючему ощущению в затылке, что какая-то девчонка-посетительница над ним смеется. Он вернулся домой в раздраженном состоянии. И первое, что он услышал, был взволнованный голос жены:

— Джордж! А ты не забыл заехать к Веккии за мороженым?

— Слушай, да разве я когда-нибудь забываю?

— И даже очень часто!

— Чушь какая! Никогда я ничего не забываю! Конечно, устанешь тут бегать после работы по всяким тошнотворным заведениям, вроде твоего Веккии, и торчать там среди полуголых девчонок, накрашенных, как шестидесятилетние старухи, — сидят там я портят себе желудки всякой дрянью…

— Ах, бедный ты, несчастный! Давно заметила, что ты терпеть не можешь хорошеньких барышень!

Бэббита кольнуло, что его жена слишком занята, чтобы оценить его возмущенную добродетель — сильнейшее оружие, с помощью которого мужчины правят миром, и, смирившись, он пошел наверх одеваться. Мельком он заглянул в столовую, увидел ее во всем великолепии хрусталя, свечей, полированного дерева, кружев, серебра, роз. С замиранием сердца, приличествующим столь важному делу, как устройство званого обеда, он устоял перед искушением в четвертый раз надеть фрачную рубашку, вынул ослепительно свежее белье, завязал галстук бабочкой и потер лакированные туфли носовым платком. С удовольствием он полюбовался запонками — гранаты в серебряной оправе. Он тщательно разгладил и подернул шелковые носки, от которых коренастые лапы Джорджа Бэббита превратились в элегантные конечности высшего существа, величаемого «членом клуба». В трюмо отразился его отлично сшитый фрак, красивые с тройной отстрочкой брюки, и в лирическом экстазе Бэббит пробормотал:

— Клянусь честью, неплохой вид! Никогда не скажешь, что я из Катобы! Увидели бы меня в таком наряде тамошние провинциалы — с ними бы родимчик приключился!

Он величественно сошел вниз и занялся коктейлями. И когда он колол лед, выжимал апельсины и составлял у раковины в буфетной невероятное количество использованных бутылок, стаканов и ложек, он чувствовал себя не менее важным, чем бармен в салуне Хили Хэнсона. Правда, миссис Бэббит попросила его не болтаться под ногами, а Матильда и прислуга, нанятая на этот вечер, непрестанно толкали его локтями и визжали: «Пжалста, ткройте двери!» — когда им нужно было пронести подносы, но в эти священные минуты он не обращал на них внимания.

Кроме новой бутылки джина, его «погреб» состоял из полбутылки бурбонского виски, четвертинки итальянского вермута и примерно из ста капель апельсинной горькой. Шейкера у него не было. Шейкер был доказательством распущенности, символом запойного пьянства, а Бэббит хоть и любил выпить, но не хотел, чтобы его считали пьяницей. Он смешивал коктейли, наливая виски из старого соусника в кувшин без ручки, он лил спиртное с благородным достоинством, подымая свои колбы и реторты к электрической лампе, и лицо его горело, крахмальная рубашка сверкала белизной, а медная раковина отливала червонным золотом.

Наконец он попробовал божественную влагу.

— Нет, провались я на месте, настоящий, старинный коктейль! Не то «Бронкс», не то «Манхэттен»! М-ммммм! Слушай, Майра, хочешь глоточек, пока народ не собрался?

Миссис Бэббит то суетливо переставляла в столовой стаканы на четверть дюйма правее или левее, то с решительным и неумолимым видом, в сером с серебром парадном платье, повязанная суровым полотенцем вместо фартука, влетала в буфетную. В ответ она только сердито покосилась на мужа и с упреком сказала:

— Разве можно!

— Ну-с, — развязно и шутливо сказал он, — а твой старичок, пожалуй, отведает еще!

Коктейль наполнил его головокружительным восторгом, он ощутил непреодолимое желание лететь с сумасшедшей скоростью в машине, целовать девушек, петь, острить. Он пытался вернуть себе прежнее достоинство, важно объявив Матильде:

— Сейчас я поставлю кувшин с коктейлем в холодильник, вы, пожалуйста, не опрокиньте.

— Угу.

— Понимаете, поосторожнее! Ничего не ставьте на верхнюю полку!

— Угу.

— Поосторожнее. — У него кружилась голова. Голос стал тонким, слабым. — У-ууффф… — С безгранично важным видом он еще раз приказал: — Вы поосторожнее! — и мелкими шажками проследовал в гостиную — там было безопаснее. Он подумал — можно ли будет «уговорить этих тихонь, вроде Майры и Литтлфилдов, прокатиться после обеда, поднять, что называется, пыль столбом, может, раздобыть еще горячительного». Он обнаружил, что в нем пропадает настоящий кутила.

Но к тому времени, как собрались гости, включая и ту неизбежно опаздывающую чету, которую все ждут с притворной любезностью, огненный вихрь сменился в мозгу Бэббита бездонной серой пустотой, и он с усилием заставил себя бурно приветствовать гостей, как полагалось хорошему хозяину на Цветущих Холмах.

Пришел Говард Литтлфилд, доктор философии, который составлял рекламы и утешительные финансовые отчеты для Городской Транспортной компании, Верджил Гэнч, торговец углем, одинаково влиятельный и в ордене Лосей, и в клубе Толкачей, затем Эдди Свенсон, агент автомобильной фирмы Джевелин, живший напротив Бэббитов, и, наконец, Орвиль Джонс, владелец прачечной «Лилейная белизна», о которой справедливо писалось в рекламе как о самом большом, самом известном, самом шикарном прачечном заведении в Зените. Но, разумеется, самым почетным гостем был Т.Чамондли Фринк. Он являлся не только автором так называемых «поэмореклам», которые ежедневно распространялись газетными синдикатами в шестидесяти семи ведущих газетах, что давало ему такую обширную аудиторию, какой не имел ни один поэт в мире, — он еще был проповедником оптимизма и творцом нового типа реклам: «Зри не зря!» Несмотря на проникновенную философию и глубокую мораль его стихов, они были написаны в шутливой форме и понятны даже двенадцатилетнему ребенку; стихи казались еще забавнее, потому что печатались, как обычно печатают прозу. Вся Америка запросто называла мистера Фринка «Чам».

С мужчинами явились и шесть жен, все они были более или менее… впрочем, сейчас, в начале вечера, трудно было что-нибудь про них сказать, так как на первый взгляд они все были похожи одна на другую и все говорили одинаково весело и убежденно: «Как у вас тут мило!» С виду мужчины меньше походили друг на друга: Литтлфилд — типичный ученый, высокий, с лошадиным лицом; Чам Фринк — маленький человечек с мягкими, мышиного цвета волосами, подчеркивавший свою поэтическую профессию моноклем на шелковом шнурке; Верджил Гэнч — широкоплечий, с черным ежиком волос; Эдди Свенсон — рослый лысоватый молодой человек, чей изысканный вкус выразился в черном муаровом жилете со стеклянными пуговицами; Орвиль Джонс — солидный, коренастый, очень значительного вида мужчина с льняными усиками. Но все они были такие упитанные, такие вымытые, все так бодро кричали: «Здорово, Джорджи!» — что казались если не родными, то двоюродными братьями; и как ни удивительно, но чем больше ты знакомился с женщинами, тем меньше они казались похожими друг на друга, а чем больше узнавал мужчин, тем больше казалось, что они все на один образец.

Питье коктейлей было такой же церемонией, как и приготовление. Гости ждали их с затаенным беспокойством и с надеждой, натянуто соглашаясь, что погода действительно теплая, но в то же время довольно холодно, а Бэббит все еще и не заикался о выпивке. Но когда пришла запоздавшая чета — на этот раз опоздали Свенсоны, — Бэббит позволил себе намек:

— Ну, как, друзья, способны вы кой в чем нарушить закон?

Все взглянули на Чама Фринка, признанного властителя дум. Фринк дернул шнур монокля, как звонок, откашлялся и сказал то, чего от него и ждали:

— Знаете, Джордж, я человек законопослушный, но, говорят, Верджил Гэнч — настоящий бандит, а он, конечно, сильнее меня, и я просто не представляю, что делать, если он меня заставит пойти на преступление!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: