Опять досталось парню, которого Чиполла не переставал выставлять в роли donnaiuolo[16] и доморощенного донжуана, причем упорное раздражение и враждебность, с какими фокусник вновь и вновь на него напускался, никак не вязались с самоуверенностью кавальере и светскими успехами, которыми он похвалялся. Конечно, парень должен был служить мишенью для острот Чиполлы, мишенью, которую тот каждое представление избирал себе из публики и на чей счет прохаживался. Однако в его колкостях звучало и подлинное озлобление, подоплека которого становилась почеловечески понятной при одном взгляде на физическое сложение того и другого, даже если бы горбун постоянно не намекал на верный успех красивого парня у женщин.
– Но прежде чем начать представление, – добавил он, – я, с вашего разрешения; освобожусь от плаща! – И он направился к вешалке.
– Рarla benissimo[17], – восхитился кто-то по соседству с нами.
Артист еще ничем не показал своего искусства, но его умение говорить само, по себе было признано искусством, он произвел впечатление уже одним своим красноречием. У южан живая речь составляет одну из неотъемлемых радостей жизни, и ей уделяют куда больше внимания, нежели где-либо на севере. Национальное средство общения, родной язык окружен у этих народов достойным подражания почетом, и есть нечто забавное и неподражаемое в том придирчиво страстном почтении, с каким следят за соблюдением его форм и законов произношения. Здесь и говорят с удовольствием и слушают с удовольствием, но слушают как строгие ценители. Ибо по тому, как человек говорит, определяют его место в обществе; неряшливая, корявая речь вызывает презрение, изящная и отточенная – создает престиж, и потому маленький человек, если ему важно произвести выгодное впечатление, старается употреблять изысканные обороты и следит за своим произношением. По крайней мере, с этой стороны Чиполла явно расположил к себе публику, хотя и не относился к разряду людей, которые итальянцу, с присущим ему смешением моральных и эстетических мерил, кажутся sympatico[18].
Сняв шелковый цилиндр, шарф и плащ, Чиполла, на ходу одергивая сюртук, вытягивая манжеты с крупными запонками и поправляя бутафорскую ленту, возвратился на авансцену. Шевелюра у него была безобразная:
собственно, почти голый череп, лишь узкая нафабренная полоска волос, разделенная прямым пробором, тянулась, будто наклеенная, от затылка ко лбу, а волосы с висков, тоже нафабренные, были начесаны к уголкам глаз – прическа старомодного директора цирка, смехотворная, но идущая к его необычному, индивидуальному стилю и носимая с такой самоуверенностью, что, несмотря на ее комичность, публика в зале хранила сдержанное молчание. Небольшой телесный изъян, о котором Чиполла намеренно заранее упомянул, был теперь на виду, хотя по природе своей не совсем ясен: грудная клетка, как всегда в таких случаях, была смещена кверху, но горб на спине торчал не на обычном месте, между лопатками, а ниже, над бедрами и поясницей, не мешая ходьбе, но придавая ей что-то нелепо ка-рикатурное, так как каждый шаг получался враскачку. Впрочем, поскольку Чиполла предупредил о своем уродстве, оно никого не поразило, и в зале к нему отнеслись с подобающей деликатностью.
– К вашим услугам! – сказал Чиполла. – Если вы не возражаете, мы начнем нашу программу с кое-каких арифметических упражнений.
Арифметика? Это, пожалуй, на фокусы не похоже. У меня уже начало закрадываться подозрение, что Чиполла что-то темнит, но кто он на самом деле, было еще неясно. Мне стало жаль детей; но пока что они были счастливы просто оттого, что сидят здесь.
Номер с числами, который Чиполла продемонстрировал, был столь же прост, сколь ошеломляюще эффектен по концовке. Чиполла начал с того, что прикрепил кнопками лист бумаги в правом верхнем углу доски и, приподняв лист, написал что-то мелом на доске. При этом он без умолку болтал, стремясь, очевидно, беспрерывным словесным сопровождением оживить помер, чтобы он не показался суховатым; по существу, фокусник одновременно выступал и в роли собственного конферансье, очень бойкого на язык и находчивого. Он все время старался уничтожить пропасть, существующую между эстрадой и зрительным залом, пропасть, через которую он уже перебросил мостки своей перепалкой с молодым рыбаком и с этой целью то приглашал на сцену кого-нибудь из публики, то сам по деревянной лесенке спускался вниз в партер, чтобы вступить в личное общение со зрителями. Все это составляло стиль его работы и очень нравилось детям. Не знаю, в какой море входило в намерения и систему Чиполлы то, что он тут же, сохраняя, впрочем, полную серьезность и даже мрачность, пускался в пререкания с отдельными лицами – публика, во всяком случае публика попроще, видимо, считала это в порядке вещей.
Кончив писать и прикрыв написанное листом бумаги, он попросил двух человек подняться на эстраду, чтобы ассистировать при предстоящем подсчете: ничего трудного тут нет, даже тот, кто-но очень силен в арифметике, вполне справится. Как обычно бывает, желающих но нашлось, а Чиполла не хотел утруждать привилегированную публику. Он держался народа и обратился к двум здоровенным дубоватым парням на стоячих местах в глубине зала, подбадривал их, стыдил, что они праздно стоят и глазеют, не желая сделать одолжение собравшимся, и в конце концов уговорил. Неуклюже шагая, парни двинулись вперед ио проходу, поднялись по ступенькам и, смущенно ухмыляясь, под крики «браво» своих приятелей встали возле доски. Чиполла еще несколько секунд подшучивал над ними, восхваляя геркулесову мощь их конечностей, их огромные ручищи, прямо-таки созданные для того, чтобы оказать подобную услугу присутствующим, после чего сунул одному в руку грифель и велел простонапросто записывать цифры, которые ему будут называть. Но парень заявил, что не умеет писать. «Non so scrivere», – пробасил он, а товарищ его добавил: «И я тоже».
Бог ведает, говорили они правду или просто решили посмеяться над Чиполлой. Во всяком случае, тот вовсе но склонен был разделять общей веселости, с какой встречено было это признанно. На лицо его выражались обида и отвращение. Чиполла сидел в эту минуту на соломенном стуле посреди сцены и, положив ногу на ногу, снова курил дешевую сигарету, которая ему, видно, особенно пришлась по вкусу, – пока оба увальня шли к эстраде, он успел пропустить вторую рюмочку коньяку. И снова, поело глубокой затяжки, он струйкой выпустил дым через оскаленные зубы и, покачивая ногой, устремил исполненный сурового порицания взгляд-поверх обоих беспечных негодников и поверх публики куда-то в пространство, как человек, столкнувшийся с чем-то настолько возмутительным, что он вынужден замкнуться в себе, в чувстве собственного достоинства.
– Позор, – произнес он наконец холодно и зло. – Ступайте в зал!
В Италии все умоют писать, ос величие не оставляет места мраку и невежеству. Глупая шутка делать вслух такие заявления перед лицом собравшегося здесь иностранного общества, вы унижаете этим не только самих себя, но и правительство, даете повод злословить о нашей стране. Если Торре-диВенере действительно такой глухой угол нашего отечества, последний приют неграмотности, мне остается только пожалеть о своем приезде в этот город, о котором мне, правда, было известно, что он кос в чем уступает Риму…
Но здесь его прервал юноша с нубийской прической и переброшенным через плечо пиджаком, чей воинственный пыл, как выяснилось, угас лишь на время и который теперь с высоко поднятой головой рыцарски встал на защиту родного городка.
– Хватит! – громко сказал он. – Хватит шуток над Торрс. Мы все родились здесь и по потерпим, чтобы над нашим городом издевались в присутствии иностранцев. Да и эти двое – наши приятели. Они, конечно, не ученые профессора, но зато честные ребята, почестнее кое-кого здесь в зале, хвастающего Римом, хоть он его и но основал.