Пятеро студентов-мужчин были весьма различны. Один из них, восемнадцатилетний юнец, чрезвычайно белолицый, зачесывал назад волосы в точности, как это делал Рассел, и, оказываясь рядом с Анной-Вероникой, становился молчаливым до неловкости, а она только по чисто христианской доброте всегда была с ним мила; второй, расхлябанный молодой человек лет двадцати пяти в темно-синем костюме, пытался сочетать Маркса и Бебеля с самыми общепризнанными богами биологического пантеона. Имелся еще один, решительный и румяный юноша маленького роста, унаследовавший от отца безапелляционный тон в вопросах биологии; потом студент-японец со скромными манерами, он превосходно чертил и плохо владел английским; и, наконец, темноволосый, словно неумытый шотландец в очках со сложными стеклами; он приходил каждый день с утра в качестве некоего добровольного и дополнительного ассистента, пристально рассматривал Веронику и ее работу и говорил, что она препарирует «волшебно», или «поистине волшебно», или «гораздо выше обычного женского уровня», медлил, как бы ожидая бурного выражения признательности, а возвращаясь на свое место, бросал на нее восхищенные взгляды, которые отражались в граненых стеклах его очков, вспыхивавших, подобно бриллиантам.
Женщины, по мнению Анны-Вероники, были менее интересны, чем мужчины. Среди них две школьные учительницы; одна — мисс Клегг — вполне могла сойти за двоюродную сестру мисс Минивер, так много сходного было в их характерах; затем какая-то вечно озабоченная девушка, она отлично училась, но ее имени Анна-Вероника никак не могла запомнить, и, наконец, мисс Гэрвайс, которая сначала ей очень понравилась — она так грациозно двигалась, — а потом у нее сложилось впечатление, что сущность мисс Гэрвайс заключалась только в умении грациозно двигаться.
Следующие несколько недель Анна-Вероника особенно живо размышляла и развивалась. Сумбурные впечатления, накопившиеся перед тем, как бы стерлись, она освободилась от беспорядочных поисков места и смогла опять включиться в строгую и последовательную разработку научных идей. Повышенный курс Центрального имперского колледжа был тесно связан с жизненными интересами и столкновениями научных взглядов. Опыты и материалы основывались на двух крупных исследованиях Рассела: о связи между плеченогими и колючеголовыми и о вторичных и третичных факторах млекопитающих и псевдомлекопитающих в свободных личиночных формах различных морских организмов. Кроме того, разгорался перекрестный огонь взаимной критики между Имперским колледжем и менделистами Кембриджа, и это находило свое отражение в лекциях. Весь материал с начала до конца получали из первых рук.
Однако влияние науки распространялось далеко за пределы ее собственной сферы, за пределы тех замечательных, но чисто технических проблем, которыми мы ни на секунду не собираемся докучать читателю, и так уж, наверное, испуганному. Биология исключительно хорошо усваивается. Она дает ряд широких экспериментальных обобщений, а затем позволяет согласовывать или устанавливать с ними связь бесконечно многообразных феноменов. Прожилки зародыша в яйце, нервные движения нетерпеливой лошади, уловки мальчика, занятого счетом, инстинкты рыбы, поганка на корне садового цветка и слизь на сырой приморской скале — десятки тысяч подобных явлений служат доказательствами и соответствующим образом освещаются. И эти обобщения не только захватывали своими щупальцами и собирали воедино все факты естествознания и сравнительной анатомии, они всегда как бы распространялись все дальше на мир интересов, лежащих за их законными границами.
Однажды вечером после долгой беседы с мисс Минивер Анне-Веронике пришла в голову еще неизведанная, удивительная, фантастическая мысль о том, что эта постепенно разрабатываемая биологическая схема представляет для нее не только чисто академический интерес. Эта схема служила, в сущности, более систематическим, особым методом для рассмотрения тех самых вопросов, которые лежали в основе дискуссий Фабианского общества, бесед Западного центрального клуба искусств, болтовни в студиях и глубоких, бездонных споров в самых обычных домах. Это был тот самый «Биос»[13], который по своей природе, стремлениям, методам, направлениям и аспектам захватывал их всех. И сама Анна-Вероника тоже была этим «Биосом», снова повторявшим путь к селекции, размножению, гибели или выживанию.
Но лишь на мгновение она применила эту мысль к себе, развивать же ее не стала.
Теперь Анна-Вероника и вечером была очень занята. Она продолжала вместе с мисс Минивер интересоваться движением социалистов и агитацией суфражисток. Они ходили на различные центральные и районные собрания фабианцев и на митинги суфражисток. На всех этих собраниях где-то сбоку болтался Тедди Уиджет, поглядывал на Анну-Веронику, иногда дружески бросался к ней навстречу и после митингов водил ее и мисс Минивер пить какао в компании молодежи, близкой по духу фабианцам. Мистер Мэннинг тоже появлялся время от времени на ее горизонте со своей докучной заботливостью, всякий раз повторяя, что она великолепна, прямо великолепна, и старался объясниться с нею. Мэннинг не скупился на многочисленные чаепития, чтобы завоевать Анну-Веронику. Обычно он приглашал ее выпить с ним чаю в уютном кафе над фруктовой лавкой на Тоттенхем Корт-роуд и там излагал свои взгляды и делал намеки на то, что готов выполнить любое ее приказание. Звучно и отчетливо, тщательно отделяя каждую фразу, говорил о своих разнообразных художественных вкусах и эстетических оценках. На рождество мистер Мэннинг преподнес ей собрание сочинений Мередита, изданное небольшим форматом, в очень изящном переплете из мягкой кожи, стремясь, как он выразился, выбрать автора скорее по ее, чем по своему вкусу.
Он держал себя с ней с каким-то подчеркнутым и обдуманным свободомыслием, давал ей понять, что вполне сознает некорректность их встреч, никем не санкционированных, но нарушение светских приличий его нисколько не смущает, что он махнул на них рукой, так будет и впредь.
Кроме того, Анна-Вероника виделась почти каждую неделю с Рэмеджем и серьезно верила в их необыкновенную дружбу. То он предлагал ей пообедать с ним в каком-нибудь маленьком итальянском или полубогемном ресторане в районе Сохо, то в одном из наиболее модных и роскошных — на Пикадилли-Сэркис, — и она большей частью соглашалась. Да ей, собственно, и хотелось. Эти обеды, начиная с обильных и сомнительного вида закусок и кончая небольшой порцией мороженого на тарелочках из гофрированной бумаги, с кьянти в оплетенных узкогорлых бутылках, с кушаньями, сдобренными пармезаном, лакеями-полиглотами и разноязычной публикой — все это забавляло ее и веселило. Ей действительно нравился Рэмедж, она ценила его помощь и советы, Интересно было наблюдать за его своеобразным и характерным подходом к важным для нее вопросам и занятно узнавать о другой стороне жизни одного из обитателей Морнингсайд-парка. А она-то воображала, что все жители Морнингсайд-парка возвращаются домой самое позднее к семи часам, как обычно делал отец. Рэмедж постоянно говорил о женщинах или о чем-либо, что их касалось, и очень много о взглядах самой Анны-Вероники на жизнь. Он всегда сравнивал участь женщины и мужчины, а Веронику считал замечательным новым явлением. Молодой девушке нравилась их дружба, особенно потому, что она казалась ей необычной.
Пообедав, они чаще всего гуляли по набережной Темзы, любуясь течением реки по обе стороны моста Ватерлоо; затем расставались у Вестминстерского моста, и он обычно шел по направлению к Ватерлоо. Однажды Рэмедж предложил Анне-Веронике пойти в мюзик-холл посмотреть новую замечательную танцовщицу, но ей не хотелось видеть новую танцовщицу. Тогда они заговорили о танце и его значении в жизни человека. Анна-Вероника считала танец стихийным высвобождением энергии, вызванным ощущением полноты жизни, а Рэмедж, — что, танцуя, люди, а также птицы и животные, движения которых подобны танцам, начинают чувствовать свое тело и думать о нем.
13
жизнь (греч.)