Безответная любовь — это неостановимое кровотечение. Несколько месяцев, пока Испания переезжала в лето, я, наверное, ещё мог бы внушать себе, что все в порядке, что в любви мы на равных; но, к несчастью, я никогда толком не умел лгать самому себе. Спустя две недели она приехала ко мне в Сан-Хосе; тело её по-прежнему отдавалось мне безудержно и безоглядно, но я заметил, что она всё чаще отходила на несколько метров, чтобы поговорить по мобильнику. Она много смеялась во время этих разговоров, больше, чем со мной, обещала скоро вернуться, и мелькнувшая было у меня мысль предложить ей провести со мной лето выглядела все более явной бессмыслицей; я проводил её в аэропорт почти с облегчением. Мне удалось избежать разрыва, мы были, как говорится, все ещё вместе, и на следующей неделе я отправился в Мадрид.

Я знал, что её часто не бывает дома, она ходит в ночные клубы, иногда танцует всю ночь напролёт; но ни разу она не предложила мне пойти с ней. В мыслях я видел, как друзья зовут её с собой, а она отвечает: «Нет, сегодня вечером не могу, я у Даниеля…» Многих из них я теперь знал, большинство были студентами или актёрами, нередко в духе «грув», с полудлинными волосами и в удобной одежде; другие, наоборот, юмористически обыгрывали стилистику мачо, latin lover, но все они, естественно, были молоды, да и как иначе? Иногда я спрашивал себя, которые из них — её любовники? Она всегда вела себя очень тактично, ни разу ничем меня не обидела, но и ни разу не дала почувствовать, что я по-настоящему свой в её группе. Помню, однажды вечером, часов в десять, мы, около десятка человек, сидели в каком-то баре и живо обсуждали достоинства разных кабаков, одни были скорее «хаус», другие — скорее «транс». Меня уже с четверть часа мучило желание сказать им, что я тоже хочу войти в их мир, веселиться с ними всю ночь напролёт, я готов был умолять их взять меня с собой. А потом, случайно, заметил своё отражение в зеркале — и понял. Я выглядел на сорок с хорошим гаком: озабоченное, жёсткое лицо, измождённое жизненным опытом, ответственностью, печалями; меньше всего я походил на человека, с которым можно веселиться; это был приговор.

Ночью мы с Эстер занимались любовью (только это у нас по-прежнему получалось хорошо, наверное, только эта часть моего «я» ещё и оставалась юной и неиспорченной), а потом, любуясь её белым, гладким телом, раскинувшимся в свете луны, я вдруг с болью вспомнил Толстожопую. Если мне, по слову Евангелия, отмерится той же мерой, какой мерил я, то дела мои плохи, ибо с Толстожопой я, без сомнения, обошёлся безжалостно — то есть, конечно, жалость тут все равно ни при чём, много чего можно сделать из сострадания, но стоять точно не будет, это исключено. Толстожопую я встретил, когда мне было лет тридцать и ко мне пришёл первый успех — пока ещё не настоящий, не у широкой публики, но, в общем, довольно ощутимый. Я быстро приметил эту толстую, бледную женщину: она не пропускала ни одного моего спектакля, садилась в первом ряду и каждый раз подходила с блокнотом взять у меня автограф. Примерно полгода она набиралась смелости, чтобы заговорить со мной, — да и то, по-моему, в конце концов я сам проявил инициативу. Она была женщина образованная, преподавала философию в одном из парижских университетов, и я реально ничего не опасался. Она попросила разрешения напечатать запись моих скетчей с комментариями в «Кайе д'этюд феноменоложик»; естественно, я согласился. Признаюсь, мне это слегка польстило, в конце концов, я не продвинулся дальше экзаменов на бакалавра, а она меня сравнивала с Кьеркегором. Несколько месяцев мы переписывались по электронной почте, постепенно дело застопорилось, она пригласила меня к себе на ужин, мне бы сразу заподозрить неладное, когда она встретила меня в домашнем платье, но всё-таки мне удалось уйти, не слишком её унизив, по крайней мере, я так надеялся, но назавтра мне пришёл первый порнографический мейл. «Ах, почувствовать наконец тебя в себе, ощутить, как ствол твоей плоти раздвигает мой цветок…» — это было ужасно, она писала как Жерар де Вилье.[65] Честно говоря, она довольно плохо сохранилась, выглядела старше своих лет, на самом деле, когда мы встретились, ей было всего сорок семь — ровно столько же, сколько мне, когда я встретил Эстер; осознав это, я соскочил с кровати и заметался по комнате, задыхаясь от тоски; она мирно спала, сбросив одеяло, боже мой, до чего же она хороша.

Тогда, давно, я воображал — и лет пятнадцать спустя все ещё вспоминал об этом со стыдом и отвращением, — будто в определённом возрасте сексуальное желание исчезает или по крайней мере докучает не так сильно. Как же я мог — я, с моим якобы острым, язвительным умом, поддаться такой нелепой иллюзии? Ведь, в принципе, я знал жизнь, даже читал кое-какие книжки; если существует на свете хоть одна очевидная вещь, что-то такое, относительно чего, как говорится, все показания сходятся, то это оно и есть. Сексуальное желание с возрастом не только не исчезает, но, наоборот, становится ещё более жестоким, ещё более мучительным и неутолимым: даже у тех, впрочем, довольно редких мужчин, у кого прекращается выработка гормонов, эрекция и все связанные с нею явления, все равно влечение к юным женским телам не ослабевает, оно превращается в нечто, быть может, даже худшее, в cosa mentale[66], в желание желания. Вот в чём истина, очевидная истина, о которой без устали твердили все сколько-нибудь серьёзные писатели.

С Толстожопой я мог бы в крайнем случае прибегнуть к куннилингусу: я представлял себе, как пробираюсь лицом между её рыхлых ляжек, её бледных половых губ, в попытке оживить поникший клитор. Но я не сомневался, что даже этого было бы мало — а может, только усилило бы её муки. Она, как и множество других женщин, хотела, чтобы её взяли, на меньшее она бы не согласилась, это не подлежало обсуждению.

Я сбежал; как и всякий мужчина в подобных обстоятельствах, я сбежал: перестал отвечать на её мейлы, запретил пускать её к себе в гримерку. Она не сдавалась несколько лет — пять, а может, семь, она не сдавалась ужасно много лет; по-моему, последнее её письмо пришло накануне моей встречи с Изабель.

Естественно, я ничего ей не говорил, я вообще не вступал с ней в контакт; возможно, в конечном счёте интуиция, то, что называется женская интуиция, действительно существует, так или иначе, именно в этот момент она сгинула, исчезла из моей жизни, а может, и из жизни вообще, как неоднократно грозилась.

Наутро после той тягостной ночи я первым же рейсом вылетел в Париж. Эстер слегка удивилась, она думала, я пробуду в Мадриде всю неделю, впрочем, я и сам так предполагал и теперь не вполне понимал, почему внезапно решил ехать, может, чтобы показать, что мы сами с усами и у меня есть своя жизнь, своя работа, своя независимость, — коли так, то я просчитался, она отнюдь не рвала на себе волосы, нисколько не расстроилась, просто сказала: «Bueno…»[67], и все. Но думаю, в моих поступках уже действительно не оставалось смысла, я начал вести себя как старое, смертельно раненное животное, которое бросается во все стороны, обо все бьётся, падает, вскакивает, всё сильнее ярясь — и все больше слабея, обезумевшее, опьяневшее от запаха собственной крови.

Я уехал под тем предлогом, что хочу повидать Венсана, так я сказал Эстер, и лишь когда самолёт совершил посадку в Руасси, я понял, что в самом деле хочу его повидать, опять-таки не знаю почему, может, просто чтобы проверить, есть ли на свете счастье. Они со Сьюзен поселились в доме его дедушки с бабушкой — том самом доме, где он, по сути, прожил всю жизнь. Было начало июня, но погода стояла пасмурная, и красные кирпичные стены выглядели довольно мрачно; я с удивлением увидел имена на почтовом ящике. «Сьюзен Лонгфелло» — это понятно, но «Венсан Макори»? Ну да, пророка ведь звали Макори, Робер Макори, а Венсан теперь не имел права носить фамилию матери; фамилию Макори ему присвоили специальным постановлением, нужна была какая-то бумага, пока нет решения суда. «Я — ошибка природы», — сказал мне однажды Венсан, имея в виду своё родство с пророком. Возможно; но бабушка с дедушкой приняли его и обласкали как жертву, их горько разочаровал безответственный эгоизм сына, его зацикленность на наслаждениях, — присущие, впрочем, целому поколению, покуда дело не обернулось скверно, наслаждения не сгинули и не остался один эгоизм; так или иначе, они приютили его, открыли перед ним двери своего дома, а этого, между прочим, я сам никогда бы не сделал для собственного сына, одна мысль о том, чтобы жить под одной крышей с этим мелким говнюком, была бы мне невыносима, просто мы с ним оба были люди, которых вообще не должно существовать, в отличие, к примеру, от Сьюзен, — она теперь жила в этих старых, тяжёлых, мрачных стенах, так непохожих на её родную Калифорнию, и сразу почувствовала себя здесь хорошо; она ничего не выбросила, я узнавал семейные фото в рамочках, трудовые медали дедушки и сувенирных бычков с движущимися ногами, память об отдыхе на Коста-Брава; наверное, она убрала что-то лишнее, купила цветы, не знаю, я ничего не понимаю в этих делах, сам всегда жил как в гостинице, у меня отсутствовал инстинкт домашнего очага, думаю, не будь здесь женщины, я бы, наверное, и не подумал обратить на это внимание, но так или иначе теперь это был дом, где люди, судя по всему, могли быть счастливы, значит, она сумела это сделать. Она явно любила Венсана, это я понял сразу, но главное — она любила. Ей от природы дано было любить, как корове — пастись (а птице — петь, а крысе — принюхиваться). Лишившись прежнего господина, она почти в тот же самый миг нашла нового, и мир вокруг неё вновь стал очевидным и позитивным. Я поужинал с ними, вечер прошёл приятно, гармонично, почти без страданий; но у меня не хватило мужества остаться ночевать, и около одиннадцати я уехал, предварительно забронировав номер в «Лютеции».

вернуться

65

Жерар де Вилье — французский писатель, автор полутора сотен детективов серии «SAS» и владелец издательства, где они печатаются.

вернуться

66

Cosa mentale (итал.) — психологическое явление.

вернуться

67

Bueno… (исп.) — Хорошо…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: