Даниель1,21
В тот же день я сел в поезд и уехал в Биарриц; в Андае была пересадка, толпились девушки в коротких юбках, и вообще царила каникулярная атмосфера, не имевшая ко мне, естественно, почти никакого отношения, но всё-таки я ещё не утратил способности замечать такие вещи, ещё не перестал быть человеком, незачем себя обманывать, я не стал непрошибаемым, и мне неоткуда ждать окончательного избавления — вплоть до реальной, физической смерти. Приехав, я поселился в «Вилле Евгении», старинной загородной резиденции Наполеона III, подаренной им императрице и превращённой в двадцатом веке в отель класса «люкс». Ресторан тоже назывался «Вилла Евгения» и был отмечен одной звездой в путеводителе Мишлена. Я взял ризотто с чернилами каракатицы; вкусно. Мне казалось, что я мог бы есть то же самое каждый день и вообще мог бы остаться здесь надолго, быть может, до конца жизни. Наутро я купил ноутбук «Самсунг X10» и принтер «Кэнон 180», со смутным намерением приступить к проекту, о котором говорил Венсану, и поведать какому-то неизвестному пока читателю о событиях, развернувшихся на моих глазах на Лансароте. Далеко не сразу, лишь после нескольких наших с ним разговоров, после того как я долго объяснял, насколько заметное, пускай и слабое, успокоение и ощущение хотя бы относительной внутренней ясности приносят мне эти записки, ему пришла мысль попросить всех претендентов на бессмертие написать свой рассказ о жизни, причём как можно более исчерпывающий; в свете этого мой собственный замысел приобрёл гораздо более выраженный автобиографический характер.
Конечно, я приехал в Биарриц, чтобы повидать Изабель, но, поселившись в отеле, неожиданно понял, что, как ни странно, это может и подождать, — странно, потому что я отчётливо сознавал, что жить мне остаётся недолго. Каждый день я совершал небольшую, минут на пятнадцать, прогулку по пляжу, говоря себе, что у меня есть шанс встретить их с Фоксом, но так никого и не встретил и недели через две всё-таки решил ей позвонить. В конце концов, она могла просто уехать из города, мы не общались уже больше года.
Она никуда не уехала, но сказала, что собирается уехать, как только умрёт её мать — это должно случиться через неделю-другую, максимум через месяц. Судя по голосу, она была не особенно рада меня слышать, мне пришлось самому предложить ей встретиться. Я пригласил её позавтракать в ресторане моего отеля; это невозможно, ответила она, туда не пускают с собаками. В конце концов мы договорились встретиться, как обычно, в «Серебряном сёрфере», но я сразу почувствовал: что-то изменилось. Как ни странно, даже необъяснимо, но мне показалось, что она на меня сердита; и ещё я понял, что никогда не говорил ей об Эстер, даже словом не обмолвился, — непонятно почему, ведь мы разошлись, повторяю, как цивилизованные, современные люди, без всяких мелочных, тем более денежных расчётов, можно сказать, расстались добрыми друзьями.
Фокс слегка постарел и потолстел, но был все такой же ласковый и весёлый; просто пришлось немного помочь ему взобраться на колени. Минут десять мы поговорили о нём: он приводил в восторг всех рок-н-ролльных старых перечниц Биаррица, видимо, потому, что такая собака была у английской королевы — а ещё у Мика Джаггера, после того как он стал рыцарем. Оказывается, сообщила Изабель, он вовсе не дворняжка, а вельш корги пемброк, штатный пёс королевской фамилии; откуда это трехмесячное существо голубых кровей взялось в стае бродячих собак на обочине испанской автотрассы, так навсегда и останется тайной.
Мы поболтали об этом минут пятнадцать, а потом неотвратимо, словно повинуясь закону природы, перешли к самой сути, и я заговорил о своём романе с Эстер. Я рассказал Изабель все, с самого начала и до мадридской party по случаю дня её рождения; мой рассказ длился больше двух часов. Она слушала внимательно, не перебивая, и без особого удивления. «Да, ты всегда любил секс…» — вполголоса обронила она, когда я высказывал какие-то свои эротические соображения. Когда я кончил, она сказала, что уже давно о чём-то таком догадывалась и рада, что я решился обо всём ей рассказать.
— По существу, в моей жизни были, наверное, всего две женщины, — подытожил я. — Одна, то есть ты, недостаточно любила секс, а другая, Эстер, недостаточно любила любовь.
На этот раз она не стала скрывать улыбку.
— Это точно, — произнесла она каким-то другим, удивительно лукавым и юным голосом, — не повезло тебе… — И, подумав, добавила: — В конце концов, мужчины всегда недовольны своими женщинами…
— Да, исключения — редкость.
— Просто они хотят прямо противоположных вещей. Правда, женщины теперь тоже такие, но это случилось сравнительно недавно. В сущности, полигамия, наверно, была неплохим выходом из положения…
Грустная вещь — крушение цивилизации, грустно видеть, как тонут её лучшие умы: поначалу чувствуешь себя в жизни не слишком уютно, а под конец мечтаешь об исламистской республике. Ну, или, скажем, немного грустная — безусловно, бывают вещи и погрустнее. Изабель всегда любила теоретические дискуссии, отчасти это меня в ней и привлекало; насколько бесплодным, а иногда и пагубным бывает теоретизирование ради теоретизирования, настолько же глубоким, творческим и нежным оно может оказаться сразу после любви — сразу после настоящей жизни. Мы смотрели друг другу прямо в глаза, и я знал, я чувствовал, что-то должно произойти, казалось, все звуки в кафе стихли, я словно вступил в полосу тишины, только ещё не решил, на время или окончательно, и наконец, по-прежнему глядя мне прямо в глаза, чётко и убеждённо она сказала мне: «Я до сих пор люблю тебя».
В ту же ночь я остался у неё, и в следующие ночи тоже — сохранив, однако, за собой номер в отеле. Как я и ожидал, квартира у неё была отделана с большим вкусом; находилась она в маленьком особняке среди в парковой зоны, в сотне метров от океана. Я с удовольствием кормил Фокса и водил его на прогулку; он теперь бегал не так быстро и меньше интересовался другими собаками.
По утрам Изабель садилась в машину и ехала в больницу; большую часть дня она проводила в палате матери; по её словам, за больной хорошо ухаживали, теперь это величайшая редкость. Каждый год летом во Франции начинался сезон отпусков, и каждый год в больницах и домах для престарелых множество стариков умирали от отсутствия ухода; но никто уже давно не возмущался, в известном смысле это вошло в обычай, превратилось во вполне естественный способ решить статистическую проблему, снизить процент пожилых людей, неизбежно оказывающий пагубное влияние на экономический баланс страны. Изабель была не такая; пожив рядом с ней, я вновь осознал её моральное превосходство над большинством мужчин и женщин своего поколения: она была гораздо более благородной, внимательной, любящей. В сексуальном же плане между нами не произошло ничего; мы спали в одной постели, нисколько не смущаясь, но и не имея сил смириться с этой ситуацией. Честно говоря, я устал, да и жара стояла изнуряющая, энергии во мне было не больше, чем в дохлой устрице, и этот ступор распространялся на все; днём я пытался писать, усаживался за маленький столик, глядел на сад, но в голову ничего не шло, все казалось неважным, незначительным, я прожил жизнь, теперь она подходит к концу, всё как у всех, карьера шоумена казалась теперь такой далёкой, от неё уж точно не останется никакого следа.
Правда, временами я вспоминал, что изначально моя повесть преследовала совсем иную цель; я прекрасно сознавал, что на Лансароте оказался свидетелем событий, ставших важнейшим, быть может, решающим этапом в эволюции человечества. Однажды утром, почувствовав себя чуть более бодрым, я позвонил Венсану: у них самый разгар переезда, сообщил он, они решили продать особняк пророка в Санта-Монике и перенести правление церкви в Шевийи-Ларю. Учёный оставался на Лансароте, при лаборатории, но Коп с супругой уже прибыли, купили домик неподалёку от его собственного; они строили новый офис, нанимали персонал, подумывали откупить часть времени на телеканале, посвящённом новым культам. Сам он явно занимался чем-то важным и значимым, по крайней мере в собственных глазах. Но тут я никак не мог ему позавидовать: за всю жизнь меня не интересовало ничего, кроме собственного члена, теперь мой член умер, и я собирался последовать за ним, пережить тот же роковой упадок, и поделом, твердил я себе, притворяясь, будто получаю от этого мрачное удовлетворение, хотя в действительности все глубже погружался в самый обыкновенный ужас — ужас, усугублявшийся стойкой жестокой жарой и неизменной, слепящей лазурью небес.