Из яранги выглянула жена, потом показались ребятишки, Гэмакэргын подошел к жене и тихо сказал:

— Все. Больше ничего не будет.

Он помог погрузиться на нарту, сам тщательно увязал груз и фотоаппарат, аккуратно уложенный в мешок из нерпичьей кожи, но все же решился спросить:

— А где же она, моя тень?

— Еще надо проявить ее, потом закрепить на бумаге, — со знанием дела ответил Гэмауге. — Несколько дней на это потребуется.

После отъезда фотографа Гэмакэргын чувствовал себя не совсем привычно. Шутка ли — где-то в Уэлене неизвестно в каком состоянии пребывала его тень. Ведь какому-нибудь недоброжелателю достаточно навести порчу на тень, и он может заболеть или даже умереть.

Летом, когда стойбище Пананто прикочевало к Уэленской лагуне, на байдаре приплыл Гэмауге. При большом стечении народа он вытащил из черной бумаги изображение Гэмакэргына и пустил по рукам.

Да, это был настоящий Гэмакэргын, в белой кухлянке, белых меховых штанах, белом малахае, по своему внешнему виду собравшийся покидать этот мир. Правда, его лицо было несколько испуганным: но ведь с человека впервые в жизни снимали тень! Как тут можешь быть спокойным?

Гэмакэргын взял бумагу и долго вглядывался в свое изображение, снова вспоминая и переживая мысли, одолевавшие его, когда он стоял у стены тундровой яранги перед бездонным стеклянным глазом фотоаппарата, навсегда прощаясь с жизнью.

— А мне можно взять это? — спросил Гэмакэргын.

— Бери! — великодушно ответил Гэмауге. — Для паспорта нужна маленькая тень, а эту я попросил сделать фотографа лично для тебя как подарок.

— Спасибо, — сердечно, от души поблагодарил Гэмакэргын и спрятал собственную тень в укромное место, где хранились семейные реликвии и священные предметы для ритуальных обрядов.

— Лет десять как нет в живых Гэмакэргына, — с сожалением в голосе сказал Гэмауге. — Его дети выросли. Кто в тундре остался оленеводом, а кто и выбрал для себя другой путь. А эту фотографию подарил мне его внук. Костя Гэмакэргын, фотограф нашей районной газеты. Он переснял ее с той, давней. Когда я смотрю на нее, я вспоминаю нашу молодость и как бы обозреваю мысленно тот огромный путь, который мы прошли… Великий путь!

Телефон

Установка телефона происходила в учебное время, и мы из класса слышали, как там стучали, что-то прибивали. Аппарат прикрепили к стене нашей столовой в Анадырском педагогическом училище. На перемене мы с нетерпеливым интересом разглядывали провода, изоляторы, идущие в ряд под самым потолком, и сам аппарат, пока еще безмолвный, с ручкой сбоку и двумя блестящими шляпками звонков на крышке. Монтер, веселый веснушчатый парень, охотно объяснил нам, что к чему, да и сами мы, люди уже образованные, прошедшие еще в семилетке курс элементарной физики, вполне разбирались и в устройстве и в принципе работы телефона. Правда, второклассником я ходил в Уэлене на радиостанцию, чтобы собственными глазами увидеть, как из районного центра летят телеграфным переводом деньги: у нас в семье ждали плату за зимние перевозки на собаках. Я проторчал под антеннами весь день, намерзся так, что даже разговаривать не мог, но летящих денег так и не увидел. Они каким-то чудом миновали меня, или же мои глаза просто не уследили за ними: словом, когда я пришел домой, телеграфный перевод уже был доставлен почтальоном Ранау, и моя мать собиралась в магазин.

Где-то ближе к обеду у нас был последний урок: рисование. Этот предмет преподавал Самсон Осипович Корышев, маленький худенький старичок в больших роговых очках… На первых занятиях он с увлечением объяснил нам, что такое натюрморт, и поставил на подставку ведро из нашей кухни. Для придания объемности изображению преподаватель научил вас наносить правильно штриховку и вообще немудреным хитростям. За несколько уроков мы так наловчились рисовать ведро, что даже у самых бездарных и неспособных к изобразительному искусству это обитое, помятое цинковое ведро выходило как живое, если так можно сказать о неодушевленном предмете. После овладения «мертвой» натурой приступили к живой. Натурщиком нашим был училищный истопник и каюр Варфоломей Дьячков, уроженец Анадыря, который он по старой привычке называл Мариинским постом. Варфоломей Дьячков вел свою родословную от первых русских землепроходцев, но наличие в нем туземной крови явно преобладало. На рисунках это почему-то становилось особенно заметным, что явно не нравилось нашему натурщику, и, рассматривая рисунки, он презрительно ухмылялся и замечал: «Ничего-то вы еще не умеете, недоспели еще… Одним словом, натюрморда получилась…»

Многие из нас, обделенные изобразительным талантом, особенно любили уроки рисования на свободную тему. Да и сам наш преподаватель явно был склонен к тому, чтобы предоставлять ученикам больше свободы для творчества. Объявив о предоставлении нам свободы для художественной фантазии, Самсон Осипович погружался в сладкую дремоту. Разумеется, в нашем классе были и такие, что любили пофантазировать на белой бумаге. Чаще рисовали покинутые родные селения и стойбища, оленей, собак, по памяти воспроизводили родных и знакомых, изображали сцены охоты, оленьей пастьбы…

Такие же, как я, обращались к испытанному и хорошо освоенному ведру. И поныне я могу изобразить его на бумаге почти что с закрытыми глазами, обозначив умело положенными штрихами его выпуклость, тщательно выписать приклепанные ушки с дужкой, вмятины и другие особенности, делающие изображение не просто воспроизведением какого-то абстрактного ведра, а того, конкретного, которое в настоящее время несло свою предназначенную судьбой службу на кухне.

Обычно те, кто изображал ведро, получали пятерки, очевидно, за верность предмету и реализму.

Обеспечив таким образом хорошую отметку, каждый из нас остальную часть урока мог заниматься чем угодно: читать или же готовиться к следующим урокам, где уже фокус с ведром не проходил.

Урок был в самом разгаре. В тишине слышались лишь шелест карандашей по грубоватой шероховатости рисовальной бумаги да сладкое посапывание нашего преподавателя. И вдруг из коридора раздался громкий, пронзительный звонок, непохожий на звон нашего медного колокольчика, явно снятого с шеи какого-то оленя.

Вслед за звонком до нашего слуха донесся полный глубокой значительности голос нашего директора, произнесший слово, которое мы слышали только в кино:

— Алло!

Я никогда не думал, что это простое слово может звучать так многозначительно.

— Алло! Директор Ланкин слушает!

От звонка Самсон Осипович проснулся и, обведя мутноватыми, еще не проснувшимися глазами класс, провозгласил:

— Урок окончен!

В ответ послышался смешок, и кто-то сказал:

— Это телефон зазвонил.

Глаза у Самсона Осиповича прояснились.

— В таком случае урок продолжается, — и с этими словами он снова закрыл глаза.

К сожалению, пока продолжался разговор с преподавателем, беседа нашего директора по телефону закончилась, и в коридоре снова воцарилась тишина, которая потом в конце концов была нарушена звоном нашего привычного колокольчика…

Мы высыпали из классов и сгрудились возле телефонного аппарата. Он висел довольно высоко, важно поблескивая никелированными шляпками звонков и другими блестящими металлическими частями на трубке и на ручке сбоку.

Честно говоря, у меня страшно чесались руки, чтобы хоть дотронуться до этого чуда. В свое время я разобрал патефон в нашей яранге, пытаясь доискаться «маленьких человечков», спрятанных внутри волшебного ящика и там поющих и играющих на разных музыкальных инструментах. Мое первое близкое знакомство с техникой закончилось крупными неприятностями, воспоминания о которых живо воскресали в памяти.

Рядом с телефоном была прикреплена бумажка с указанием номеров абонентов. Тогда их в Анадыре было не больше десятка. Первым стоял номер председателя окружного исполкома Отке, секретаря окружкома партии, потом шли номера милиции, пожарной части и других малоинтересных для нас учреждений.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: