Мне почему-то тоже сначала показалось, что по телефону можно говорить только по-русски. А вот Емрон, выходит, всех нас обошел! А все-таки хорошо, что Отке, как настоящий уэленец, знает и свой родной чукотский, и эскимосский, ну и, конечно, русский язык. Это объяснялось не столько врожденными способностями моих земляков, а главным образом тем, что Уэлен — селение смешанное, в большинстве семей говорили на двух языках.
Захваченные телефонным разговором, мы и не заметили, как открылась дверь учительской и оттуда вышел взлохмаченный, заспанный воспитатель.
Поначалу он ничего не мог понять, хлопал глазами и озирался вокруг, пытаясь понять, что тут такое происходит, почему ребята не ложатся спать и непонятно с кем разговаривают.
Он подошел. Толпа ребят расступилась, и воспитатель увидел счастливого Емрона, разговаривающего на своем родном эскимосском языке.
— Ты с кем это говоришь? — грозно прошипел воспитатель. — Кто тебе разрешил пользоваться телефоном?
— Он говорит с Отке — почувствовав опасность, пришел на помощь Энмынкау. — С председателем!
— Немедленно прекратить! — крикнул воспитатель и подскочил к Емрону. Он схватил трубку, вырвал ее с силой так, что больно задел черпалом за подбородок. Емрон со стоном отошел в сторону.
Воспитатель повесил трубку.
— А ну — по спальням!
Мы поплелись к спальням, но не успели далеко отойти от телефона, как услышали звонок. Воспитатель схватил трубку.
— Митрохин слушает!
Митрохин странно и удивительно разговаривал с невидимым собеседником, будто видел его перед собой, где-то на расстоянии вытянутой руки, улыбался ему, кивал и даже кланялся.
— Хорошо… Слушаюсь… Очень хорошо… Обязательно передам. Большое спасибо. Учтем… До свидания, спокойной ночи.
Он бережно повесил трубку черпалом вниз, поглядел с некоторой опаской на аппарат и направился к нашей комнате. Прикрыв за собой дверь, он сказал:
— Вообще-то товарищ Отке передал вам привет и благодарность за то, что позвонили. А также пожелал вам хорошей учебы и спокойной ночи… Но я вам покажу, если вы еще дотронетесь до телефонного аппарата!
Воспитатель погрозил нам кулаком и ушел досыпать в учительскую.
Все же он не испортил нам удивительно хорошего настроения. Мы долго не спали, обменивались мнениями, впечатлениями, мечтали о том, что придет время и вот отсюда, из Анадыря, можно будет позвонить и в Уэлен, и в Янранай, и в Наукан, а может быть, даже в Москву… И говорить на русском, и на эскимосском, и на чукотском языке со своими близкими, родными, знакомыми…
За заиндевелыми окнами стояла морозная зимняя ночь. Начиналась пурга, ветер гремел по крыше, шарил по стенам, а мы горячо мечтали о будущем.
На следующий день с утра пришел монтер и перенес телефонный аппарат в учительскую. Когда мы вышли на большую перемену, на стене лишь виднелись следы шурупов, которыми был привинчен к стене аппарат, а на полу валялось несколько обрывков тонкого цветного провода и осколки белого изолятора.
Смерть Атыка
С. Наровчатову
Атык проснулся и понял все. До этого еще была какая-то надежда и порой появлялась даже уверенность. Особенно когда приходила Татьяна Лаврентьевна — врач сельской больницы. Это была полная и очень уютная женщина, с большим красивым лицом и мягкими руками. Она нежно дотрагивалась до усохшего тела, и старик не мог сдержать вздоха сожаления.
— Вы еще станцуете Танец Кита, — уговаривала она Атыка, хотя он ни на что не жаловался.
А приснилось Атыку вот что. Будто долетел он до окрестностей Полярной звезды в Зените неба, и встретились ему Боги и ушедшие из жизни космонавты на берегах Млечного Пути, иначе называемого чукчами — Песчаной рекой.
Помощник Бога заметил с неудовлетворением, что приход Атыка несколько преждевременен. Словно он слышал заверения Татьяны Лаврентьевны, что помирать рано…
Бог был с виду простой и озабоченный человек, похожий почему-то на секретаря райкома. Он принял Атыка у себя. Отчетливо вспоминался длинный стол, покрытый зеленым сукном, как будто графин с водой, с граненым стаканом и телефоны на отдельном столике… Может быть, это был другой сон, наложившийся на этот?.. Бог, играя толстым красным карандашом, вдруг сказал:
— Помню. Иногда ты думал о том, как бы подольше пожить. Но вот какое дело: эту жизнь ты прожил всю. Больше продлевать ее не можем. А новую… Фондов на такую, как твоя жизнь, больше нет. Дефицит. Заново стать певцом, да еще таким знаменитым, чтобы поэты писали о тебе, — это, знаете, товарищ Атык, большая редкость. Мы тут посоветовались между собой и с вышестоящими органами (а может быть. Бог сказал — Внешними Силами) и решили предложить тебе обыкновенную, простую жизнь. Долгую. Такая у нас есть на примете. Но без песен и танцев, без всего. Без волнений, без взлетов и падений, без соперничества и без той большой радости, когда ты все забывал в танце…
— Можно подумать? — попросил Атык.
— Даю пять минут, — строго сказал Бог и посмотрел на ручные часы. (А может быть, этого не было, и часы — из другого сна.)
Атык за эти небесные пять минут заново пережил всю свою жизнь: с отрывочных воспоминаний детства до вчерашнего дня. И представил себя другим. Таким, каким предлагал ему стать этот странный Бог с красным карандашом, с телефоном и ручными часами. И вдруг он понял, что стать другим — это тоже смерть. Быть может, более страшная, безысходная и мрачная, нежели своя естественная смерть.
И тогда Атык сказал:
— Нет, другой жизни мне не надо. Я хочу дойти до конца своей собственной жизни таким, каким я был всегда.
— Можете идти! — сказал Бог, и Атык проснулся.
В его рождении, поговаривали, была тайна. Будто он и Мылыгрок, житель крохотного островка Иналик в проливе Ирвытгыр, — братья по старинному обычаю, корни которого терялись в сумерках прошедших веков. Суть этого обычая была в том, что отцы Атыка и Мылыгрока на какое-то время поменялись женами…
С детства Атык хорошо говорил по-эскимосски, а потом, нанявшись на китобойное судно, научился английскому и часто служил переводчиком в торговых делах, когда приходили американские шхуны.
Словом, он был обыкновенным жителем Уэлена, если не считать того, что песня и танец вошли в его сердце вместе с рождением. Атык чувствовал, что эти способности у него в крови, и он просто не мог чувствовать вкуса жизни без песен и танцев. Исподволь он учился нелегкому искусству выражения глубоких мыслей скупыми жестами и движениями, постигал завещанные предками загадочные мистические танцы и свой любимый — Танец Кита.
Он впервые исполнил его поздней осенью, после долгого дня погони за китом. Атык стоял на носу байдары, а сзади, полный ветра, упруго звенел парус. Кит был виден в прозрачной воде издали и походил на гигантскую птицу, парящую в воде. Его удлиненное блестящее тело стремительно неслось к поверхности воды, показывалось из нее, и в это мгновение Атык бросал гарпун. Уже три его гарпуна торчали в теле кита, и на концах ременных линей болтались надувные поплавки из тюленьей кожи — пыхпыхи.
Этот кит был первой настоящей добычей. Отныне Атык входил в число избранных, тех, для кого нет знаков отличий, но все знают, кто они.
Потом долго буксировали загарпуненного кита к берегу. Усталость разливалась по всему телу, но она радовала, была сладкой, как сладостный сон или усталость после женщины. Атык понимал, что отныне он стал немного другим: нет, не потому, что он загарпунил кита, а потому, что он чувствовал настоятельную, почти болезненную потребность исполнить древний Танец Кита.
Он знал, что на берегу уже готовятся. Вытаскивают из укромных уголков разрисованные растительной краской ритуальные весла, искусно сделанные чучела китов, маски и большие бубны, способные звучать громко и далеко.