В этом целая характеристика таких людей. Непрактичный, как и все идеалисты, до конца жизни не сумевший устроить свои дела, живший в кругу отвлеченностей, Придорогин всегда чем-нибудь увлекался, волновался, протестовал (за один из своих протестов против произвола местной администрации ему, между прочим, пришлось поплатиться арестом на гауптвахте). По образу мыслей он был либералом и отрицателем в духе тогдашней литературы, но, несмотря на злой язык, которого боялись некоторые, в сущности он был человеком с нежной и любящей душой, способным привязываться всем сердцем. Неудивительно, что он один из первых принял самое живое участие в судьбе поэта-дворника. В кружке Второва пылкий и увлекающийся Придорогин как бы противостоял самому Второву с его холодной деловитостью и вносил сюда свой энтузиазм и оживление. “Протестантом и радикалом, – говорит Де-Пуле, – он был страшным (конечно на словах), когда речь заходила о крепостном праве: чего-чего не говорил он тут, каких не сочинял ужасов. До 1857 г. почти ни одна наша беседа не обходилась без его горячих филиппик”.
Кроме этих лиц, живое участие в судьбе Никитина приняли А. П. Нордштейн и М. Ф. Де-Пуле (в то время преподаватель воронежского корпуса), сделавшийся другом поэта, а после его смерти – его биографом.
Второе ввел Никитина в свой кружок. Личность поэта-мещанина, затерявшегося на постоялом дворе, владеющего литературным языком, пишущего стихи, живя среди извозчиков, конечно, возбудила общий интерес. Прежде всего, в нем хотели открыть новый талант-самородок, народного поэта вроде Кольцова, память о котором была еще так свежа в Воронеже. Приписать себе честь такого открытия было, конечно, очень заманчиво, и некоторые из новых друзей Никитина, кажется, слишком поторопились это сделать; благодаря им слух о Никитине как о новом народном поэте быстро распространился за пределами Воронежа. Впоследствии это только повредило Никитину: на него возложили такие ожидания, ему предъявляли такие требования, которых он выполнить не мог, потому что они совершенно не соответствовали его дарованию. “Знаете ли, – писал Никитину А. Н. Майков (хотя и не знавший его лично), – что я завидую вам? Завидую тому, что вас воспитала и вскормила сермяжная Русь, следовательно, вы должны знать ее лучше меня”. Нет сомнения, что сын мещанина, содержатель постоялого двора, Никитин хорошо знал эту “сермяжную Русь”, но А. Н. Майков ошибался, думая, что она воспитала и вскормила его, – конечно, если говорить о воспитании не физическом, а духовном. Такой же “самобытности и народности” требовал от Никитина и один из лучших тогдашних критиков, Ир. И. Введенский, опять-таки не знавший Никитина лично, но убеждавший его письменно не менять свой постоялый двор на “искусственный кабинет петербургского или московского литератора”. Вся ошибка была в том, что Никитин уже в первых своих произведениях является не самобытным народным поэтом, каким его считали, а литератором, хотя еще и без определенной физиономии.
Впрочем, и помимо литературной стороны в самой личности Никитина было многое, что возбуждало к нему интерес в людях того кружка, в который он так робко вступил. В этом приниженном, забитом нуждою дворнике чувствовалась богато одаренная натура, сохранившаяся наперекор обстоятельствам. Как мы уже знаем, первым, кто оценил это и принял живое участие в судьбе Никитина, был Н. И. Второв. “С первой поры моего знакомства с Никитиным, – говорит он, – я привязался к нему всей душой. Я полюбил в нем просто человека, человека с благороднейшей душой, с тонким, изящным чувством, какого редко встретишь не только в той среде, в которой он воспитывался, но даже и в так называемой благовоспитанной”. С этих пор между ними установились близкие, дружеские отношения, оказавшие благотворное влияние на Никитина. Второв ввел его в кружок просвещенных людей, помогал его развитию, был опытным руководителем при первых шагах его на литературном поприще. Без такого содействия судьба Никитина была бы, вероятно, иная. Много талантов погибло у нас без следа, не успев расцвести, будучи не в силах бороться с обстоятельствами, с равнодушием и холодностью.
Никитин сначала дичился и неохотно заводил знакомства. Даже Второв должен был по нескольку раз повторять приглашение, чтобы видеть его у себя. Но мало-помалу теплые симпатии новых знакомых отогрели поэта. (Кроме Второва и Придорогина Никитин ближе всего сошелся с А. П. Нордштейном и несколько позже с М. Ф. Де-Пуле). В это время он переживал самый счастливый момент своей жизни. После нескольких лет тяжелых испытаний Никитин узнал наконец высшие радости, доступные человеку и писателю: его признали поэтом, его скромные стихи, которые он прежде, как преступление, тщательно скрывал, теперь читались всеми, производили впечатление, его имя сделалось известным далеко за пределами Воронежа. Не только печатные, но даже рукописные стихотворения Никитина быстро распространялись по городу, о нем заговорили в разных слоях общества, с ним наперерыв искали знакомства, даже люди высокопоставленные спешили оказать ему внимание. Между прочим, одной из ревностнейших почитательниц Никитина сделалась жена тогдашнего воронежского губернатора, княгиня Е. Г. Долгорукая, которой в особенности нравились его стихотворения религиозного содержания, например “Моление о чаше”. Скоро имя Никитина проникло и в столичную печать. Первые известия о нем вместе с несколькими стихотворениями были напечатаны в “Москвитянине” графом Д. Н. Толстым, узнавшим о Никитине от Второва. Вместе с этим граф Толстой сделал предложение Никитину издать на свой счет собрание его стихотворений. Никитин по-прежнему оставался содержателем постоялого двора, но нравственное состояние его совершенно изменилось: он теперь вышел из узкого круга дворнической жизни, сделался членом образованного общества, которое так приветливо встретило его. Вместе с этим значительно изменилось и его материальное положение: гонорары, которые Никитин начал получать за свои стихотворения, в особенности же порядочная сумма, вырученная от продажи книжки, дали ему возможность устроить свое положение к лучшему; он освободился от грязной возни с извозчиками, нанял приказчика, завел даже лошадь. Те, которые познакомились в это время с Никитиным, ожидая найти в нем простого мещанина в чуйке, подстриженного в кружок, были очень разочарованы: и по платью, и по наружности он выглядел образованным человеком, литератором. Де-Пуле говорит, что некоторые из знакомых, не шутя, находили в Никитине какое-то сходство с Шиллером… Вращаясь среди образованных людей, Никитин не мог не сознавать бедности своего образования, и, чтобы пополнить этот недостаток, он начинает учиться вновь, много читает, занимается французским языком. На этом языке впоследствии он мог уже кое-как объясняться, а в письмах любил щеголять французскими фразами. Из всего этого можно видеть, как мало он соответствовал тому представлению о “поэте-дворнике”, “поэте-самородке”, которое некоторые составляли о нем за глаза.
Благодаря популярности своего имени и друзьям Никитин в это время имел уже довольно обширный круг знакомых как в Воронеже, так и за городом. В частности, он был очень радушно принят в помещичьем семействе Плотниковых. Здесь, среди приволья природы, в обществе дам и молодых девушек, которых интересовал этот нелюдимый и грубоватый, но оригинальный “поэт-дворник”, Никитин оживал душой. Чувства молодости, уже протекшей, воскресали в нем в мирной обстановке этого дома, в кругу дружески принявшей его семьи, где он находил “минутное счастье под кровлей чужой”, как он говорит в одном из стихотворений, относящихся к его пребыванию в доме Плотниковых. Здесь у Никитина, кажется, были первые встречи с женщинами – до сих пор он совершенно не знал женского общества, – от которых в его душе остались мимолетные, но светлые воспоминания; на это указывают некоторые его стихотворения (“Чуть сошлись мы, друг друга узнали…”, “День и ночь с тобою жду встречи…”). Но вообще счастье любви никогда не согрело “одинокую и бесприютную” жизнь Никитина. Кажется, самые мечты и возможность этого счастья обращались для него в источник страданий. Мы не знаем, к кому относится одно стихотворение, написанное в лучшую пору жизни Никитина, в пору успеха и надежд; в нем поэт с суровой беспощадностью отрекается от счастья с любимой женщиной, рисуя ей мрачную перспективу собственной жизни, которую ей пришлось бы разделить с ним. “Не повторяй холодной укоризны”, – говорит он: