Сережки, зонтик или шаль,
Или салоп необходимый
С пушистым мехом из лисиц…

Она легко забывает бедного столяра ради богатого Тараканова и счастлива своим мещанским счастьем, которое делает ее такой же бездушной эгоисткой, как и ее муж. Ее не трогает несчастье отца, который, унижаясь, просит в трудную минуту помощи у зятя: если Саша и ходатайствует перед мужем за отца, то только потому, что люди станут осуждать их, богатых, если они не окажут помощи бедному отцу. Нельзя не сознаться, что такой образ Саши ближе к жизненной правде, в сущности грубой и неутешительной, чем та идеализация героини, которой отдал предпочтение Никитин во второй редакции по советам друзей. Вопрос, что дороже: “тьма низких истин” или “нас возвышающий обман”, – по-видимому, в кружке Второва решался в пользу “возвышающего обмана”. Вообще вся эта поэма под влиянием кружка много раз подвергалась переделкам и изменениям, что наконец заставило Никитина воскликнуть в одном письме к Второву: “Покуда мне сомневаться и в “Кулаке”, и в самом себе!”

Разлука с Второвым была очень тяжела для Никитина, который платил глубокой привязанностью этому благородному человеку, игравшему роль доброго гения в его судьбе.

“Я не могу, – пишет он Второву, – начать моего письма к вам, как обыкновенно начинается большая часть писем: “Милостивый государь!”. Веет холодом от этого начала, и оно мне кажется странным после тех отношений, которые между нами существовали. Я готов вас назвать другом, братом, если позволите, но никак не “милостивым государем”… Признаться, я не могу похвалиться счастьем своих привязанностей: вы – третье лицо, которое я теряю, лицо для меня самое дорогое, потому что ни с кем другим я не был так откровенен, никого другого я так не любил. Силу этой привязанности я понял только теперь, сидя в четырех стенах, не зная, куда и выйти, хотя многие меня приглашают… Прохожу мимо вашей квартиры – она пуста. Не видно знакомых мне белых занавесок; вечером не горит огня в кабинете, где так часто я думал, читал, беседовал – словом, благодаря вашему дружескому, разумному вниманию находил средства забывать все дрязги моей домашней жизни. Как же мне не любить вас, как мне о вас не думать!”

Кроме Второва в это время в Воронеже не было ни Нордштейна, ни Придорогина, лучших знакомых и друзей Никитина. Из поддерживавших близкие отношения с Никитиным оставался М. Ф. Де-Пуле, преподаватель воронежского корпуса, так же дружески расположенный к нему, как и Второв. Присоединились еще два новых лица: Н. П. Курбатов и Н. С. Милашевич, один из героев Крымской войны. Таким образом, составилось маленькое общество, собиравшееся у Де-Пуле. Но прежнего оживления и единства уже не было в этом маленьком кружке, притом же Второва едва ли кто-нибудь мог заменить для Никитина. В его состоянии с этих пор происходит довольно резкая перемена. Он больше уходит в себя, погружается опять в дрязги дворнической жизни, которая его волнует, раздражает и вместе с дикими сценами разгула отца доводит иногда до отчаяния. К тому же давнишняя болезнь все глубже и глубже подтачивала здоровье Никитина.

Вот что пишет он Второву в июле 1858 года: “Здоровье мое плохо. Доктор запретил мне на время работать головой. Вот уже с месяц ничего не делаю и пью исландский мох. Скука невыносимая!” А через два месяца: “Я все болен, и болен более прежнего. Мне иногда приходит на мысль: не отправиться ли весною на воды, испытать последнее средство к восстановлению моего здоровья? Но вопрос: доеду ли я до места? Болезнь отнимает у меня всякую надежду на будущее…”

Но более даже, чем болезнь, доставляла мучений Никитину его семейная жизнь. Это видно, например, из следующего отрывка его письма: “Читаю много, но ничего не делаю, и, право, не от лени. Несколько дней тому назад я заглянул домой (Никитин в это время жил за городом. – Авт.); там кутеж! Сказал было старику, чтобы он поберег свое и мое здоровье, поберег бы деньги, – вышла сцена, да еще какая! Я убежал к Придорогину и плакал навзрыд… Вот вам и поэзия!” Неудивительно, что при таких располагающих к унынию обстоятельствах, лишившись поддержки такого друга, каким был для Никитина Второв, он по временам доходит до самого мрачного пессимизма. На него нападает сомнение даже в собственном таланте, который был уже признан и оценен.

“Нет, – пишет он Второву, – придется, верно, отказаться от мира искусства, в котором когда-то мне жилось так легко, хотя этот мир и был ложный, созданный моим воображением, хотя чувства, из него выносимые, были большей частию “пленной мысли раздраженье”. Придется, видно, по словам Пушкина:

Ожесточиться, очерстветь
И наконец окаменеть.

Грустная будущность! Но что же делать? Видно, я ошибся в выбранной мною дороге. Искра дарования, способная блестеть впотьмах и чуждая силы греть и освещать предметы, не разгорится пожаром, потому что она жалкая искра. А светящимся червяком я быть не хочу…” Дальше Никитин объясняет причины такого уныния. Это – семейная неурядица, от которой он нигде не находит спасения. “Иглы, ежедневно входящие в мое тело, искажают мой характер, делают меня раздражительным, доводят иногда до желчной злости, за которою немедленно следуют раскаяние и слезы, увы! – слезы тоски и горя, жалкие, бессильные слезы!”

Сомневаться в себе, в своих силах приходится каждому, кто только “жил и мыслил”, чего-нибудь добивался и о чем-нибудь мечтал; но в приведенных нами строках Никитина звучит уныние человека больного, с разбитою жизнью, – уныние, которое, так сказать, заложено уже в самой натуре. Гнет прошлого был так силен, что даже в лучшие моменты жизни Никитин был неспособен освободиться от него вполне. За минутами воодушевления, за вспышками радости наступали упадок духа, недовольство и холод. Это настроение отражается и на произведениях Никитина; в них почти нет того жизнерадостного чувства, которое свидетельствует о молодости, счастье, о наслаждении жизнью; зато какой глубокой, надрывающей душу тоской проникнуто большинство его стихотворений! Сам переворот, совершившийся в жизни Никитина со времени его выступления на литературное поприще, заключал для него немало горечи: в одно и то же время он был и литератором, сделавшимся известным далеко за пределами родного города, принятым и обласканным лучшей частью воронежского общества, которая смотрела на него как на равного, – и мещанином-дворником, обязанным для поддержания своего и отцовского существования погружаться в дрязги постоялого двора, всегда чувствовавшим, что он – плоть от плоти того темного, серенького люда, с которым постоянно ему приходилось иметь здесь дело. Эта оборотная сторона медали часто напоминала о себе Никитину – и между прочим по поводу следующей истории, довольно интересной для характеристики тогдашних провинциальных нравов. Как известно, в конце пятидесятых годов нашей печатью овладела страсть к обличению разных темных сторон русской жизни, грешков администрации и пр. Сатиры Щедрина пользовались большой популярностью, в газетах постоянно появлялись обличительные корреспонденции. Такие известия производили в обществе сенсацию и попадали иногда не в бровь, а в глаз. И вот по поводу одной такой корреспонденции, в которой было задето одно значительное лицо, распространились слухи, что автор ее – Никитин, “тот, который пишет стихи”. Над Никитиным готова уже была разразиться гроза, ему как мещанину угрожало позорное наказание; пришлось объясняться, оправдываться, хлопотать; но к счастью, настоящие авторы этой корреспонденции скоро были обнаружены (оказалось, что они принадлежали к чиновному миру), и все обошлось благополучно. Во всяком случае, эта неприятная история сильно потрясла Никитина и показала ему, что писательская известность имеет и свои шипы.

В 1858 году вышло лучшее и самое задушевное произведение Никитина, поэма “Кулак”. С замечательным реализмом и глубокой скорбью за человека здесь описана тяжелая и унизительная жизнь “кулака” – мелкого торговца, всеми правдами и неправдами промышляющего тем, что только попадет под руку. Эта жизнь была близка самому Никитину, а в образе главного героя этой поэмы, Лукича, есть, несомненно, многие черты его отца. То, не знающее никакого удержу самодурство, с каким Лукич распоряжается в своей семье, конечно, приходилось Никитину испытывать на себе, и, конечно, ему самому приходилось наблюдать так правдиво описанные в поэме сцены семейных скандалов, устраиваемых пьяным деспотом-главой. “Кулак” оканчивается следующими многозначительными стихами:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: