– Ты забываешь золотую Индию и великие кочующие народы Азии, – возразил Каллиас. – Далее, ты забываешь, что империя, составленная таким образом из семидесяти народностей с различными языками и нравами, сама в себе носит и все более и более питает зародыш войны и должна остерегаться внешних войн, чтобы, во время отсутствия главной массы войска, отдельные провинции не воспользовались желанным случаем к отпадению. Спроси милетцев, остались ли бы они спокойными, если бы могущество их поработителей потерпело урон в какой-нибудь битве?
Феопомп, купец из Милета, с живостью прервал Каллиаса:
– Если бы персы потерпели поражение в какой-нибудь войне, то на их голову обрушилось бы много других войн, и мое отечество не последним восстало бы против ослабленных властителей!
– Какую бы цель ни преследовали эти послы, – продолжал Каллиас, – я настаиваю на своем известии, что самое большее через три дня они будут здесь.
– И таким образом исполнится предсказание твоего оракула, Аристомах! – воскликнула Родопис. – Железными полчищами с гор не может быть никто, кроме персов. Когда они придут к городам Нила, то измените образ мыслей у пяти судей, ваших эфоров [43], и тебя, отца двух олимпийских победителей, призовут обратно в отечество. Наполни снова кубки, Кнакиас! Выпьем этот последний кубок за тень знаменитого Лизандра, и затем, хотя и неохотно, я расстанусь с вами до завтра. Хозяин, любящий своих гостей, все-таки должен прекратить пир, когда волны веселия достигнут своей наибольшей высоты. Приятное, ничем не возмущенное воспоминание скоро приведет вас в этот дом снова, между тем как вы без удовольствия посетили бы его, если бы вам пришлось вспоминать о часах утомления, последовавших за шумным весельем.
Все гости согласились с хозяйкой, и Ивик назвал ее истинной ученицей Пифагора, прославляя торжественно-радостное оживление вечера.
Все стали собираться домой. Сибарит, желавший заглушить весьма неприятное для него волнение, пил очень неумеренно, также поднялся со своего места, опираясь на призванных рабов и уже коснеющим языком болтая что-то о нарушении законов гостеприимства.
Когда, при прощании, Родопис хотела подать ему руку, то он, отуманенный винными парами, воскликнул:
– Клянусь Геркулесом, Родопис, ты выбрасываешь нас за дверь, точно назойливых кредиторов. Я не привык к тому, чтобы уходить с пира, покамест еще держусь на ногах, а еще менее – к тому, чтобы мне указывали на дверь, точно какому-нибудь паразиту!
– Пойми же ты, невоздержанней кутила… – собиралась с улыбкою оправдаться Родопис, но Филоин, раздосадованный в своем опьянении этим возражением хозяйки, насмешливо захохотал и, неверными шагами направляясь к двери, вскричал:
– Ты называешь меня невоздержанным кутилой? Хорошо! Я назову тебя бесстыдною рабою! Клянусь Дионисом, в тебе еще до сих пор заметно, чем ты была в своей юности. Прощай, раба Ядмона и Ксанфа, вольноотпущенница Харакса!
Не успел он еще договорить, как на него внезапно бросился спартанец, сбил его с ног сильным ударом кулака и снес обеспамятевшего, точно ребенка, в лодку, ожидавшую вместе с рабами сибарита у садовой калитки.
III
Все гости покинули дом.
Подобно граду, павшему на цветущую ниву, обрушилась брань сибарита на радостное настроение прощавшихся собеседников; сама Родопис стояла бледная и дрожащая в по-праздничному украшенной комнате. Кнакиас погасил пестрые лампы на стенах. Вместо яркого света разлился неприятный полумрак, едва освещавший беспорядочно наваленную посуду, остатки кушаний и сдвинутые с места скамьи. В открытую дверь врывался холодный воздух, так как уже начинало рассветать, а перед солнечным восходом в Египте бывает холодно. По членам легко одетой женщины пробегала дрожь. Без слез блуждали ее глаза по опустевшей комнате, еще за несколько минут перед тем наполненной весельем и ликованьем. Она сравнивала свое душевное состояние с этой опустевшей залой пиршества. Ей казалось, что червь грызет ее сердце и кровь ее превращается в снег и лед.
Так она стояла долгое время, пока не явилась ее старая рабыня, с лампой в руке, за которой она ходила в спальню.
Молча позволила Родопис раздеть себя, молча отдернула занавес, отделявший ее спальню от другой. Посреди этой второй спальни стояла кровать из кленового дерева, и на ней, на тюфяке из нежной овечьей шерсти, покрытом белыми простынями, под светло-голубыми одеялами покоилось очаровательное существо.
Это была Сапфо, внучка Родопис. Эти нежные, пышные формы, это личико с тонкими чертами принадлежали расцветающей девушке, а блаженная, спокойная улыбка – беззаботному, счастливому ребенку.
Одна рука, на которой покоилась прелестная головка спящей, скрывалась в массе густых, темно-каштановых волос; другая слегка придерживала маленький амулет из зеленого камня, висевший на шее. Длинные ресницы закрытых глаз едва заметно шевелились, а щеки спящей были покрыты нежным розовым румянцем. Тонкие ноздри расширялись при ровном дыхании. Так изображают невинность, так улыбается мечтательное спокойствие, такой сон ниспосылают боги беспечному юношескому возрасту.
Неслышно ступая на кончиках пальцев, Родопис осторожно приблизилась к этому ложу по толстому ковру. С невыразимой нежностью вглядывалась она в улыбавшееся детское личико, тихо и безмолвно опустилась на колени перед кроватью, осторожно прижалась лицом к мягким одеялам, так что рука девушки касалась ее волос. Затем она стала плакать, не переставая, точно хотела этими слезами смыть с себя оскорбление, которому подверглась, и всю тоску, накопившуюся в душе.
Наконец она встала, запечатлела легкий поцелуй на челе спящей, с молитвой подняла руки к небу и вернулась на свою половину так же тихо и осторожно, как вошла сюда.
У своего ложа она нашла старую рабыню, все еще ожидавшую ее.
– Зачем ты сидишь здесь в такую позднюю пору, Мелитта? – проговорила она тихо и ласково. – Поди, ложись спать, ты знаешь, что ты более не нужна мне. Прощай, не приходи завтра прежде, чем я позову тебя. Я, кажется, не скоро засну и потому буду рада, если утро принесет мне сон на короткое время.
Рабыня медлила; видно было, что она хочет что-то сказать, но не решается.
– Ты, вероятно, хочешь о чем-нибудь просить меня? – спросила Родопис.
Старуха все еще стояла в нерешимости.
– Говори же, говори, но только поскорей!
– Я видела, как ты плакала, – заговорила рабыня, – ты, кажется, огорчена или нездорова; не могу ли я остаться на ночь при тебе? Скажи мне, что мучит тебя? Ты уже не раз испытывала, что, поделившись горем, облегчаешь свою грудь и уменьшаешь самое горе. Поверь мне и сегодня свою печаль; это облегчит тебя и наверное возвратит тебе утраченное душевное спокойствие.
– Нет, я не могу говорить, – возразила Родопис. Затем она продолжала, горько улыбаясь: – Я снова убедилась, что ни одно божество не в состоянии изгладить прошлое человека и что несчастие и позор нераздельны! Прощай, оставь меня, Мелитта!
В полдень следующего дня та же самая барка, которая в предыдущий вечер привезла афинянина и спартанца, остановилась у сада Родопис.
Солнце светило так ярко и радостно с чистого темно-голубого египетского неба, воздух был так прозрачен, жуки жужжали так весело, лодочники на барках так громко распевали свои песни, берег Нила был так цветущ, так пестрел флагами и кишел людьми; пальмы, сикоморы, акации и бананы зеленели и цвели так великолепно, природа выглядела так богато одаренной щедрым божеством, – что путник мог бы подумать, что из этих равнин изгнано всякое несчастие, что здесь местопребывание всякой радости и веселья.
Как часто, проезжая мимо деревеньки, скрытой среди цветущих плодовых деревьев, мы представляем себе, что она должна быть прибежищем мира, сердечной доброты и благополучия. Но стоит нам войти в отдельные хижины – и мы найдем в них, как и повсюду, страх и нужду, желания и страсти, опасения и раскаяния, тоску и горе, и – увы! – так мало радостей! Кто, прибыв в Египет, мог догадаться, что улыбающаяся плодородная страна солнца, которой небо никогда не заволакивается тучами, питает людей, склонных к угрюмости и ожесточению? Кому могло прийти в голову, что в прелестном, обвитом цветами гостеприимном доме счастливой Родопис бьется сердце, удрученное глубоким горем? Кто из гостей всеми превозносимой фракиянки мог догадаться, что это сердце принадлежит старухе, на лице которой всегда виднелась очаровательная улыбка?
43
Эфоры (греч. наблюдатели) – пять высших должностных лиц избирались сроком на один год всеми полноправными спартанцами. С середины VI века до н. э. обладали широкими полномочиями в управлении, надзоре и судопроизводстве.