За окном собака лаяла по-зимнему.

«Дориан, Дориан», – там и сям было напечатано в книге:

– «Дориан, Дориан».

Сиделка

Под деревьями лежали листья.

Таяла луна.

Маленькие толпы с флагами спускались к главной улице. На лугах за речкой блестел лед, шныряли черные фигурки на коньках.

– Здорово, – трогал шапку Мухин. Улыбаясь, бежал вниз. Выше колен – болело от футбола.

Толкались перед дворцом труда. Товарищ Окунь, культработница, стояла на балконе со своим секретарем Володькой Граковым.

– Вольдемар – мое неравнодушие, – говорила Катя Башмакова и смотрела Мухину в глаза…

Наконец отправились. Играла музыка. На кумаче блестела позолота. Над белыми домами канцелярий небо было синее.

На площади Жертв выстроились. Здесь были похоронены капустинская бабушка и, отдельно, товарищ Гусев.

Закрытое холстом, торчало что-то тощее.

– Вдруг там скелет, – хихикала товарищ Окунь.

Сдернули холстину. Приспустились флаги. Заиграл оркестр. У памятника егозили, подсаживали взлезавших на трибуну.

– Товарищ Гусев подошел вплотную к разрешению стоявших перед партией задач!

Вертелись. Сзади было кладбище, справа – исправдом, впереди – казармы.

Щекастая в косынке – сиделка, – высунув язык, лизала губы и прищуривалась.

Мухин присмотрелся, вышел из рядов и караулил.

На него заглядывались: тоненький, штанишки с отворотами, над туфлями – зеленые носки.

Начинали разбредаться. Гусевский отец, в пальто бочонком, с поясом и меховым воротником, взял Мухина за пуговицу:

– Каково произведение, – протянул он руку к обелиску с головой товарища Гусева на острие.

Сиделка уходила.

– Мне необходимо, – устремился Мухин. – Пардон.

Дорогу перерезали. Трубя, маршировали – хоронили исключенную за неустойчивость самоубийцу Семкину.

– вы жертвою пали.

Ее приятельница, кандидатка Грушина, ревя, смотрела из ворот.

– Дисциплинированная, – похвалил растратчик Мишка-Доброхим, – в процессии не участвует.

Сиделка скрылась…

За лугами бежал дым и делил полоску леса на две – ближнюю и дальнюю.

Запихав руки в карманы, Мишка, сытенький, посвистывал.

– Выпустили? – встрепенулся и поздравил его Мухин.

Спустились вниз. Здоровались с встречавшимися. Останавливались у афиш.

– Иду домой, – простился Мишка. – Обедать.

На крае зеркальца в окне «Тэжэ» блестела радуга. Кругом была разложена «Москвичка» – мыло, пудра и одеколон: пробирается к кому-то, кутается в горностай, ночь синяя, снежинки…

Захотелось небывалого – куда-нибудь уехать, быть кинематографическим актером или летчиком.

В столовой Мухин засиделся за газетой. Открывающийся памятник – образец монументального искусства…

Спускалось солнце. Церкви розовелись.

Шаги стучали по замерзшей глине.

В комнатке темнело. Над столом белелось расписание: физкультура, политграмота…

В гостиной у хозяйки томно пела Катя Башмакова и позванивала на гитаре.

Пришел Мишка. Прислушался. Состроил хитрое лицо.

– Нет, – покачал Мухин головой печально, – кому я нравлюсь, мне не нравятся. А чего хотел бы, того нет.

– Это верно, – согласился Мишка.

Светились звезды. У ворот шептались. Шелестели листья под ногами.

Шли под руку. Задумчивые, напевали:

– чистим, чистим,
чистим, чистим,
чистим, гражданин.

Спустились к речке: тихо, белая полоска от звезды.

Зашли в купальню и жалели, что не захватили скамеечек, а то бы здесь можно посидеть.

Потолкались у кинематографа: граф разговаривает с дамой. Поспешили взять билет…

В столовой «Моссельпром» гремела музыка. Таинственно горела маленькая лампа. – Где вода дорога? – говорили за столиком. – Рога у коровы, вода – в реке.

За прилавком дремала хохотушка в коричневом галстуке. Подбодрили ее: – Веселей!

Стаканы, чтобы чего-нибудь не подцепить, ополоснули пивом. Чокнулись.

– Я чуть не познакомился с сиделкой, – сказал Мухин.

Лекпом

Человек сошел с поезда, вытащил зеркальце и огляделся. К нему подбежала дожидавшаяся возле звонка телеграфистка.

– Фельдшер? – спросила она и стояла, как маленькая, смотря на него.

Он поднял брови, соединявшиеся на переносице, и взглянул снисходительно:

– Лекпом, – поклонился он. Идти было скользко. Он взял ее под руку.

– Ах, – удивилась она. Фонтанчик у станции был полон, и брызги летели по ветру за цементный бассейнчик.

– Сюда. – С трех сторон темнелись сараи, рябь пробегала по лужам. Через лед сквозила трава. Взбежали по лестнице, в кухне сняли пальто и повесили их на дверь.

В комнатке было тепло. Мать дышала за ширмой.

– Разбудить? – заглянув туда, вышла на цыпочках телеграфистка.

– Нет, – помахал он галантно руками. – До поезда долго, пусть спит. – Оборачиваясь, она выкралась в кухню и стала греметь самоваром.

Цикламен цвел в горшке. Лекпом нюхал. Под окном шла дорога, валялась солома. За плетнем лежал снег, и из снега торчала ботва.

Пили чай и тихонько говорили про город.

– Интересная жизнь, – восхищался лекпом, – Мери Пикфорд играет прекрасно.

Он смотрел на огонь и, чуть-чуть улыбаясь, задумывался. Брови были приподняты. Волосок, не захваченный бритвой, блестел под губой.

Перешли на диван и сидели в тени. Печка грела. Самовар умолкал и опять начинал пищать.

– Женни Юго брюнетка, – заливался лекпом и сам же заслушивался. – Она – ваш портрет.

Поджав ноги и съежившись, телеграфистка молчала. Глаза ее были полузакрыты и темны от расширившихся, как под атропином, зрачков.

– Вас знобит, – присмотрелся лекпом. – Вы простудились. Весна подкузьмила вас. – Нет, я здорова, – сказала она и застучала зубами, – может быть, форточка.

Он оглянулся и повертел головой: – Закрыта. Наденьте пальто. Я вам дам потогонное. Надо беречь себя, одеваться как следует, перед выходом из дому – есть. – Она встала и начала мыть посуду, стукая о полоскательницу. Лекпом поднялся, прошелся на цыпочках, взял со столика ноты, посмотрел на название и замурлыкал романс. Мать проснулась.

Отец

На могиле летчика был крест – пропеллер. Интересные бумажные венки лежали кое-где. Пузатенькая церковь с выбитыми стеклами смотрела из-за кленов. Липу огибала круглая скамья.

Отец шел с мальчиками через кладбище на речку. За кустами, там, где хмель, была зарыта мать. – Мы к ней потом, – сказал отец, – а то мы опоздаем к волнам.

Заревел гудок. – Скорее, – закричали мальчики. – Скорее, – заспешил отец. Все побежали. Над калиткой стоял ангел, нарисованный на жести и вырезанный. Второпях забыли постоять и, подняв головы, полюбоваться на него.

Сбегaли по тропинке, и гудок опять раздался. – Опоздаем, – подгонял отец. Сердца стучали, в головах отстукивалось.

Сбрасывая куртки, добежали и, вытаскивая ноги из штанов, упали на землю: успели. Справа тарахтело, приближался дым, нос парохода, белый, показался из-за кустиков. Вскочили, заплясали, замахали шапками. Величественный капитан командовал. Шумело колесо, шипела пена, след в воде кипел. Присели, потому что с палубы смотрели женщины, и, глядя на них боком, сжали себе руки коленями.

– Шлеп, – набежала первая волна. – Скорей! – все бросились.

Река была как море. – Ух, – кричали люди и подскакивали. – Ух, – кричал отец, держа мальчишек на руках и прыгая. – Ух, ух, – кричали они, обхватив его за шею, и визжали.

Волны кончились. Отец, гудя по-пароходному, ходил в воде на четвереньках. Мальчуганы ездили на нем. Потом он мылся, и они по очереди терли ему спину, как большие. Выпрямляясь, он осматривал себя и двигал мускулами: вечером он должен был отправиться к Любовь Ивановне. Он думал: – Но зато я неплохой отец.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: