— Ну, как? — спросил я его.

— Победа!

— Что же это такое?

— Протокол совершения казни.

— Чьей казни?

— Ваших грабителей.

— Гюйона, Лепретра, Амье?..

— И Ивера.

— Дайте же мне его!

— Вот он.

Я взял бумагу и прочитал:

«Протокол исполнения смертной казни

Лорана Гюйона, Этьена Ивера,

Франсуа Амье, Антуана Лепретра, осужденных 20 термидора VIII года и казненных 23 вандемьера IX года.

Сего дня, 23 вандемьера IX года, правительственный комиссар при суде, получив ночью от министра юстиции пакет, в котором содержится изложение процесса и приговор, присуждающий к смерти Лорана Гюйона, Этьена Ивера, Франсуа Амье и Антуана Лепретра, а в одиннадцать часов вечера — решение Кассационного суда от 6-го числа текущего месяца, отклоняющее жалобу на приговор от 20 термидора VIII года, письменно предупредил между семью и восемью часами утра четверых осужденных о том, что приговор будет приведен в исполнение сего дня в одиннадцать часов утра. В промежутке времени между восемью и одиннадцатью часами вышеупомянутые четверо осужденных, находясь в тюрьме, выстрелили сами в себя из пистолетов и нанесли себе удары кинжалами. Лепретр и Гюйон, согласно показаниям свидетелей, скончались, Ивер был тяжело ранен и находится при смерти, Амье — смертельно ранен, но еще в сознании. Все четверо в таком состоянии были доставлены к гильотине и, живые или мертвые, гильотинированы. В половине двенадцатого судебный исполнитель Колен передал протокол об исполнении смертной казни в муниципалитет, дабы их имена были внесены в книгу, куда вписываются умершие.

Жандармский капитан вручил мировому судье протокол, удостоверяющий то, что произошло на его глазах в тюрьме, между тем как я, лично не присутствовавший при сем, заверяю сведения, полученные мною от свидетелей сего события.

Бурк, 23 вандемьера IX года. Подписано: Дюбо, секретарь суда».

Да! Выходит, что прав оказался поэт, а не историк! Жандармский капитан, который передал мировому судье протокол, описывающий все происходившее на его глазах в тюрьме, был родным дядей Нодье. Этот протокол совпадал с рассказом, запечатлевшимся в памяти юного Нодье. Спустя сорок лет этот точно переданный рассказ был опубликован в превосходном труде, озаглавленном «Воспоминания о Революции».

В судебном архиве сохранились бумаги, отразившие весь ход юридической процедуры. Господин Мартен предложил мне заказать копии протоколов допроса, заседаний суда и приговора.

В кармане у меня лежал томик «Воспоминаний о Революции» Нодье; в руках был протокол исполнения смертной казни, подтверждавший факты, о которых говорил поэт.

— Идемте к нашему магистрату! — сказал я г-ну Милье.

— Идемте! — отозвался он.

Магистрат был прямо-таки ошеломлен, и, когда мы с ним расставались, пришел к убеждению, что поэты знают историю не хуже, если даже не лучше, чем историки.

Алекс. ДЮМА

ПРОЛОГ. ГОРОД АВИНЬОН

Мы не вполне уверены, нужен ли вообще пролог, предлагаемый нами вниманию читателя, но все же поддаемся желанию его преподнести — не в качестве первой главы, но как предисловие к этому роману.

Чем дольше мы живем, чем глубже овладеваем искусством, тем основательней убеждаемся, что в мире ничто не существует в отдельности, в отрыве от остального, что в природе и в общественной жизни все вытекает одно из другого, а не возникает случайно; мы убеждаемся, что любое событие, этот цветок, распускающийся нынче у нас на глазах, цветок ароматный или зловонный, радующий взор или мрачный, как рок, в свое время был бутоном, что корни его порой простираются в далекое прошлое и что он принесет плод свой в будущем.

В юности человек непосредственно воспринимает время: он любит вчерашний день, беспечно относится к сегодняшнему и мало заботится о завтрашнем. Юность — это весна с ее свежими зорями и ясными вечерами. Если порой и набежит гроза, она разразится, погромыхает и унесется прочь, а после нее небо станет более лазурным, воздух — более прозрачным, природа — более пленительной.

К чему размышлять о причинах грозы, которая проносится стремительно, словно каприз, бесследно, как мимолетная причуда? Не успеем мы проникнуть в эту метеорологическую загадку, как грозы уже и следа нет.

Но совсем иначе обстоит дело с бурными ливнями, которые к концу лета, во время уборки урожая, наносят ущерб нашим нивам и в разгар осени обрушиваются на виноградники. Мы спрашиваем себя, куда они уносятся, мы допытываемся, откуда они налетают, и доискиваемся средств их предотвратить.

Между тем для философа, для историка и для поэта революций эти социальные катастрофы, заливающие кровью землю и истребляющие целые поколения, представляют собой совсем иной предмет размышлений, чем небесные грозы, что затапливают зрелую ниву или побивают градом спелый виноград, — другими словами, губят урожай одного года и приводят к потерям, которые, возможно, будут возмещены в следующем году, если только нас не постигнет гнев Господень.

Так вот, в былые годы, то ли по забывчивости, то ли по беспечности или по неведению, — счастлив неуч, горе посвященному! — я рассказал бы историю, которую намерен поведать вам сегодня, не останавливаясь на том, где разыгрывается первый эпизод моего романа; я написал бы эту сцену, не вдумываясь в нее, и упомянул бы о Юге как о любой другой провинции, об Авиньоне как о любом другом городе. Но сегодня дело обстоит по-иному; для меня уже миновала пора весенних шквалов: пришло время летних гроз и осенних бурь. Теперь, когда я произношу «Авиньон», передо мной встают видения, и, подобно тому как Марк Антоний говорил, развертывая погребальную одежду Цезаря: «Это отверстие проделал кинжал Каски, сюда вонзился меч Кассия, а тут — клинок Брута!» — я говорю, разглядывая окровавленный саван папского города: «Вот кровь альбигойцев! Вот кровь севеннцев! Вот кровь республиканцев! Вот кровь роялистов! Вот кровь Лекюйе! Вот кровь маршала Брюна!»

Тут мною овладевает глубокая печаль, и я принимаюсь писать; но с первых же строк замечаю, что в моей руке уже не перо романиста, а резец историка.

Ну что ж, я готов быть и тем и другим! Любезный читатель, предоставьте первые пятнадцать-двадцать страниц историку, остальное напишет романист.

Итак, скажем несколько слов об Авиньоне, о месте, где развернется первый эпизод нового романа, предлагаемого нами публике.

Быть может, прежде чем вы начнете читать наше повествование об Авиньоне, вам стоит пробежать глазами нижеследующие строки местного историка Франсуа Нугье.

«Авиньон, — говорит он, — город, знаменитый своей древностью, процветающий благодаря своей торговле и прославленный по всей земле, живописно расположен, защищен величественными крепостными стенами, ласкает взор зеленью, пышно разросшейся на плодородной почве, отмечен чарующей красотою своих обитателей и гордится своим великолепным дворцом, прекрасными улицами, отлично построенным мостом».

Да простит нам тень Франсуа Нугье, что мы не смотрим на этот город его глазами!

Люди, знающие Авиньон, определят, кто лучше его разглядел: историк или романист.

Справедливость требует прежде всего признать, что Авиньон — город совершенно особого рода: в нем вечно бушуют страсти. В XII веке открывается эпоха религиозных раздоров, повлекших за собой разгул политической ненависти. Долины горы Ванту приютили Пьера Вальда и вальденсов, его последователей, после их бегства из Лиона. Их потомками были протестанты, называемые альбигойцами; защищая их, граф Тулузский Раймунд IV потерял в Лангедоке семь замков, которые перешли во власть папы.

Авиньон, эта могущественная республика, управляемая своими подеста, отказался подчиниться королю Франции. И вот однажды утром Людовик VIII, — который, подобно Симону де Монфору, решил, что проще предпринять крестовый поход против Авиньона, чем освобождать Иерусалим, как это сделал Филипп Август, — повторяем, однажды утром Людовик VIII, в стальном шлеме, с копьем наперевес, с развернутыми знаменами, под звуки боевых труб появился у стен Авиньона и потребовал, чтобы его впустили в город.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: