– Ну, то, что сейчас жарко, очевидно. А если о национальности – я уроженец Тибета. И назвать меня китайцем все равно, что ирландца – англичанином.
– Извините…
– Не стоит. Это распространенное заблуждение.
Странно… Господина Робинса не должна беспокоить печень.
Сердце… да. Толстый кишечник. Нервы. Родился он в начале декабря. Пониженное давление. Но не печень. Я вижу это по его ладоням, по радужной оболочке глаз, по всему его состоянию. В основном он здоров, и здоровье свое бережет как высшую драгоценность, хотя в молодости растрачивался более чем легкомысленно… Так что же его слова? Ложь? Мнительность?
– Знаете, – течет светская болтовня, – когда я ехал к вам, мне пришла мысль… Допустим, лекарственные растения из Тибета перевезены к нам, в Америку. В супероранжерею, где учтено все: климат, влажность, состав почвы… По-моему, целительные их свойства убудут… Изменится состав… Тот же тысячелистник, аир, барбарис; они растут повсюду, но…
Я вспоминаю нынешний сон. Вернее, стараюсь постичь то тревожное чувство, которое он поселил во мне. И думаю о тех развилках жизненного пути, где было много стрелок, и последуй я направлению какой-нибудь, отличной от той, что избрал, я бы не сидел сейчас здесь и вообще мог бы стать кем-то другим… Но был бы счастлив, будучи не собой теперяшним?…
Конец пароля.
Он врывается в мое сознание грубо и явственно, обжигая слух, и я едва не теряю лицо: что это? – совпадение, провокация… Или же – правда?
Пять лет минуло после моей последней встречи со связником, и вот…
Робинс с нажимом, отделяя слово от слова, повторяет. И в масляной черноте его глаз стылое выжидание.
Отвечаю. Невнятно, с опаской, будто касаюсь прижатой рогатиной кобры.
Пять лет! И в течение их у меня не появлялся ни один связник, и я гадал: отчего, что же случилось? – хотя и знал: конечно же, когда-нибудь кто-то неотвратимо придет и наступит час…
Собеседник одергивает на себе рубашку, как бы стряхивая прежнюю позу, необходимость улыбаться, прежнего себя, и говорит замороженным голосом:
– Печень – предлог…
– И, увы, явно надуманный, – в тон ему отзываюсь я. – Куда лучше было бы сослаться на давление, кишечник… Мне придется доложить шефу о несостоятельности ваших жалоб.
– Докладывайте… Скажите, невроз. Надо лечить…
– Вы здесь… это связано с порошком?
– Героин? – морщится Робинс. – Да нет… Бизнес, крупные закупки антиквариата. Но это… не имеет к вам отношения. – Он качает мыском замшевой сандалии. – Однако к вам у меня тоже дело. Вы часто наведываетесь в Тибет?
– Два раза в год. Езжу за травами. Но не один. Обычно – с группой, на вертолете через Бирму. Там они получают сырье для порошка. Потом делают крюк, я оплачиваю… Скоро они летят снова, надо что-то доставить туда…
– Вы должны попасть в состав группы! – на выдохе заявляет Робинс и отламывает бледный цветок плюща с лианы, заползшей в беседку. Зачем-то растирает лепестки в пальцах. – Причем попасть туда вместе с еще одним человеком. Со стороны. Оттуда он уйдет на север.
– Но в Тибете мне нечего делать… Сейчас не сезон…
– Я понимаю. – Он катает между ладонями серую горошину того, что было цветком, выбрасывает ее на песок аллеи. – Задача не дважды два. Но вы обязаны что-то придумать. Обязаны.
– Ввести в братство человека… вы представляете, что это?
Затем… не я назначаю состав группы, я вообще ничто… Там опытные, проверенные профессионалы, у каждого – конкретные функции…
– У вас же были подобные задания.
– Да, но на более благополучных территориях, в естественных обстоятельствах… Кроме того, в тех случаях от меня требовалось лишь присутствие… Я как наблюдатель убеждался в завершении перехода, и не более…
– Это необходимо, – чеканит он и встает. – И знаете… дайте мне какие-нибудь таблетки. От мнительности. Да, в самом деле… давление. Вы правы. У меня гипотония. Так, может, имеет смысл подлечиться? Я буду в Гонконге месяц или около того, а клиника – постоянный контакт… Никаких вопросов… Кстати, ваши знакомства и действия контролируются?
– Я в братстве, – говорю я. – Тут контролируется все.
– Ну да, да, – кивает он рассеянно и вдруг оживляется: —
Между прочим… Я слышал, что с Чан Ванли вы познакомились на почве его какого-то недуга?
– У него импотенция, – отвечаю я. – Улучшение или ухудшение – во власти врачевателя.
– Вот как? – улыбается Робинс на этот раз чистосердечно.
– И проказа, – добавляю я, видя, как улыбка эта столь же естественно меркнет.
– Простите?
– Но вы же не собираетесь с ним целоваться, как, впрочем, и он с вами, – успокаиваю я. – Затем, на Востоке это достаточно популярная болезнь, и страшатся ее здесь гораздо менее, чем у вас. Вам к тому же сорок шесть…
– Да-а…
– А инкубационный период лепры достигает иногда двадцати лет. У вас есть все шансы умереть больным проказой от рака, о проказе не подозревая…
Мы подходим к автомобилю.
– А вы шутник, мистер Тао, – берется он за ручку дверцы. —
Я позвоню вам… Шутник!
Сквозь внезапный озноб, застилающее красной чернотой глаза солнце, хоровод мыслей, я отвечаю про себя и себе, что шутки порой не что иное, как вызов ситуации, когда совсем не до шуток…
И смутно открывается тайная суть сна… Она – в том прошлом, что начиналось от первого прикосновения рук матери до ускользающих мгновений уже настоящего, где я оцепенело смотрю на кирпичного цвета пыль, убегающую от тупо устремленной куда-то машины. И объяснить эту понятную суть невозможно так же, как невозможно вспомнить лицо матери, которое я бы узнал из тысячи лиц.
3.
И я не мистер Тао, не доктор Тао, а маленький, темный Катти, служка. И встань передо мною зеркало, там бы обязан был появиться Катти – улыбчиво пресмыкающийся в нише тускло освещенного кабинета, среди строгого блеска эбеновых шкафов, застывших громоздкой стражей у стен; а под опекой их – письменный стол, вонзивший медные тигровые лапы ножек в кашмирский ковер; стол, словно готовый прыгнуть, и за ним – водящий пилочкой по ногтям иссохший живой божок.
Рачьи руки его в коричневых старческих пятнах, а глазные впадины бурого, изжеванного морщинами лица глубоки настолько, что кажутся темными очками. Сейчас он, свистя пленками отбитых легких, снимет халат, и я увижу два глянцевых вишневых пятнышка на его костистой, как у ящера, спине – вестников той болезни, что внушает трепет мистеру Робинсу, а впрочем, может, товарищу Робинсу, и не трепет, а обыкновенное отвращение, кто знает…
Шлепок ладони, и сверк иглы шприца тонет в этой искалеченной старой плоти; упруго скользит в прозрачной пластмассе цилиндрик поршня, отсчитывая деления. Какая продуманная целесообразность, завершенность и даже красота в этом грошовом шприце в сравнении с жалко идущей мурашками кожей мыслящего создания, миллионера, повелителя сотен рабов.
Удивительно, вещи в своей простоте прекраснее и надежнее, чем их творцы и хозяева.
Терпение оставляет Чан Ванли; судорога сводит его мышцы в продолговатые желваки, и он стонет – укол в самом деле болезненный.
– Все? – злобно цедит он, когда я бросаю шприц в корзину для бумаг.
– Теперь – пульс…
Я кладу пальцы на его запястье и на сонную артерию.
В вялой, далекой глубине – шевеление старческой крови, вьющейся совно сквозь вату.
Пульс для меня – не просто биения и секунды, не просто эхо сердца; пульс – посол, знающий десятки секретов, но он лукав, неоткровенен, и разговор с ним как разговор с монахом секты дзен: намек, чей смысл подчас лишь в ритме слова, и пауза, и снова намек.
Чан Ванли застывает, с достоинством блаженствуя. Мои пальцы приятны ему их чутким, настойчивым вниманием. В этот момент между нами – гармония. Ее торжество растет, как басовая нота. Сейчас нас, безумно недвижимых, охватит некий светящийся ореол, а может, это будет сияние до крайности напряженных биополей и, в озарении их, мы канем в иной октант пространства, оставшись в нем навсегда.