Однажды я сопровождала их в паланкине по Форуму. Было ослепительно яркое весеннее утро, дворцы и храмы буквально купались в свете – никогда древнее солнце не освещало ничего более горделиво-торжественного и грозно-величественного. Ты знаешь, благородная Юлия, что я всегда довольно сдержанно относилась к римским постройкам, – на моей родине дома и храмы выглядят скромнее и потому, как мне кажется, благороднее; но в то утро я при виде этого беломраморного великолепия невольно сравнила его с морской пеной, из которой родилась Афродита: так же, из этой белоснежной мраморной пены, должно быть, родилась и богиня Рома. Я сказала об этом госпоже. Она досадливо покачала головой. При этом на глаза ее словно опустилось какое-то странно непроницаемое покрывало – быть может, эта произошедшая с Римом метаморфоза для нее была не единственным превращением? Быть может, в этом городе была какая-то неведомая ячейка, из которой исходит некий таинственный дух, нечто безмолвное, могучее, чего не было прежде?
В то время госпожа начала выказывать интерес к новым культам, завезенным в Вечный город легионерами и чужеземными купцами. Мы посещали храмы Кибелы, я сопровождала ее на мистерии Исиды и сирийской богини, Адониса и Великой Матери. И хотя она вначале самозабвенно предавалась каждому из этих культов, но очень скоро рвение ее ослабевало, как будто она ожидала обрести нечто совсем иное, и, разочаровавшись, она продолжала свои поиски. В конце концов она пожелала повидать знаменитую тибурскую сивиллу, чтобы узнать имя божества, которое та, как известно, предсказала великому Августу. Ты, конечно же, помнишь, благородная Юлия, ее слова, в свое время не сходившие с уст: «С неба грядет Царь веков».
И вот мы отправились в Тибур. Сивилла, древняя старица, казалось, даже не заметила нас, когда мы вошли в знаменитый грот. Она сидела с закрытыми глазами перед своим очагом, на первый взгляд потухшим, как и жизнь на ее дряхлом, старческом лице. В гроте было сумрачно, словно в преддверии царства теней. Я обратилась к сивилле со словами приветствия, но не получила ответа: должно быть, она не слышала меня, так как пещеру наполнял шум близкого водопада, словно природа старалась заглушить человеческий голос. Затем госпожа молча коснулась плеча погруженной в себя старицы, та тяжело подняла голову – и пламя в очаге тотчас же вспыхнуло. Это было похоже на встречу двух сестер: древняя старица выпрямилась, глядя госпоже прямо в глаза, и провела дрожащей бесплотной рукой по ее лицу.
– Да, я знаю, ты тоже видела Его , – пробормотала она. – Чего же ты хочешь от меня? Мое время вышло…
Глаза ее вдруг затянулись бледной поволокой, как будто от пролившегося внезапно неведомо откуда света она лишилась своего лица. На губах у нее выступила пена, как это обычно случалось с нею в минуты пророчества. Она воскликнула нестерпимо громко:
– Ступай в Субуру, в самое бедное жилище, какое только найдешь! Там ты встретишь человека, который знает больше меня… – И еще раз повторила с глубоким вздохом облегчения: – Мое время вышло… Мое солнце закатилось…
Как ты понимаешь, благородная Юлия, нелегко мне было отважиться на ночное путешествие в Субуру, в этот зловещий квартал Рима, напичканный мелкими лавчонками для простолюдинов, туда, где в больших доходных домах кроткая бедность соседствует с дерзкими пороками. Но госпожа не слушала моих увещеваний, тем более что одна из наших рабынь узнала о новом культе, приверженцы которого собираются в одном из домов этого мрачного квартала.
Мы вошли в невзрачное, убогое помещение, которое днем, должно быть, служило мастерской какому-нибудь бедному ремесленнику, а по вечерам – местом собраний. Рабыня, указавшая на этот дом, сообщила нам и тайное слово, служившее пропуском, так что мы беспрепятственно прошли к собравшимся, однако я убедила госпожу держаться в тени, потому что вид этого маленького собрания произвел на меня тревожное впечатление. Это были беднейшие из бедняков, в том числе много рабов и несколько блудниц, а такие люди легко поддаются недобрым чувствам к богатым и знатным и теряют власть над собою, особенно если чувствуют себя в безопасности. Спустя некоторое время в комнату вошел пожилой мужчина в ветхом платье странника и опустился на колени перед обыкновенным, скромно украшенным столом. То был алтарь, однако мы не заметили никаких жертвенных животных и никаких приготовлений к жертвоприношению. Старец прочел молитву, в которой мы мало что поняли из-за его чужеземного акцента. Потом он поднялся и предложил собравшимся вместе произнести Символ веры. И тут произошло нечто совершенно неожиданное. По знаку старца – очевидно, священника этой религиозной общины – все встали. Робко, явно непривыкшие говорить хором, они стали повторять произносимые им слова. Они тоже говорили на нашем языке с трудом, сильно искажая его своим варварским произношением, так что вначале мы почти ничего не могли понять. И вдруг я почувствовала, как задрожала стоявшая рядом со мною Клавдия Прокула; меня охватило смутно-тревожное чувство, как будто эта убогая, скудно освещенная комната, наполненная бормотанием молящихся, – какое-то зловещее повторение того, что я уже однажды пережила и давно забыла. И в тот же миг, словно взметнувшееся ввысь из бездны забвения, на меня обрушилось воспоминание о том необычном сне госпожи, увиденном ею в Иерусалиме. И я услышала как бы внезапно обострившимся слухом слова: «Распятаго же за ны при Понтийстем Пилате, и страдавша и погребенна…»
Дорогая Юлия, позволь мне опустить описание того действия, которое произвели эти слова на мою госпожу. Она стояла, как тогда, на крыше претории в Иерусалиме, точно пораженная молнией. Но когда я обняла ее и попыталась вывести из комнаты, она резко вырвалась и решительно протиснулась вперед. Хор молельщиков к этому мгновению смолк, и странствующий проповедник начал свою речь:
– Итак, продолжаю возвещать вам историю страданий Господа нашего, близящуюся к концу. Допрос у римского прокуратора закончился. Я обращаюсь к рассказу нашего брата из Иерусалима, ставшего очевидцем случившегося, и подтверждаю это его словами: «…Пилат… сел на судилище, на месте, называемом Лифостротон, а по-Еврейски Гаввафа. Тогда была пятница пред Пасхою, и час шестый…» [7]
Ты знаешь, досточтимая Юлия, что с того дня мы часто, а вскоре уже регулярно посещали собрания назарян – так называли себя члены этой маленькой общины в Субуре – и что госпожа моя очень скоро с радостною готовностью раскрыла сердце для их вероучения, в то время как я, слушая благовестие о Распятом, тосковала по веселым, прекрасным богам моей родной Греции. Я пыталась переубедить госпожу, говоря ей, что, если бы Он и в самом деле был посланником неба, Он сумел бы спастись от своих врагов. Она же отвечала тихо, но твердо:
– Он был посланником неба, ибо взирал на своего неправедного судью с состраданием.
Мне нечего было возразить ей, ведь и в моей собственной душе Его взгляд, полный сострадания, запечатлелся как приветствие из совершенно иного мира, и я чувствовала, что это иное и было тем, что так долго искала и наконец обрела госпожа.
Однако открытие ее было связано с новою мукою. У нее сложилось свое, особое отношение к вновь открытому культу, отражавшее ее боль: она не могла слышать Символ веры назарян без волнения; всякий раз при упоминании имени Понтия Пилата она скорбно закрывала голову покрывалом и, при всей своей пылкой приверженности новой вере, не решалась просить о крещении, о принятии в общину. Она боялась вызвать их гнев или презрение, объявив себя женою Понтия Пилата, а я не решалась избавить ее от этого, на мой взгляд, вполне оправданного страха. Так мы и продолжали участвовать в этих собраниях безымянными зрителями. Простого приветствия «маран-афа» – «Господь наш грядет» [8] – было достаточно для членов этой незлобивой и дружелюбной общины, чтобы мы могли беспрепятственно находиться среди них.