За тонкой фанерной стенкой детские голоса и музыка. Но не такая, как в моем приемнике, – Патриция ставит классику. Здесь рисуют под Вивальди, Моцарта, Баха и ее любимого Прокофьева. Я сталкиваюсь с детьми в коридоре и на кухне, когда занятия совпадают с моим ужином. Американские дети не такие, как русские. На эту тему мы много дискутировали еще в лосевском летнем лагере. Наши скромнее и незаметнее. Каждый американский ребенок – это уже как бы готовая личность, и с другим его не спутаешь. Но не спешите горевать, не спешите в корне менять нашу отечественную педагогику, привыкшую воспитывать коллективистов. На самом-то деле американский индивидуализм – это внешнее, напускное. Да, русские дети послушны и исполнительны, они привыкли подчиняться, но это тоже внешнее, напускное. Талантливость русских детей Патрицию поразила. А американские дети – они никакие. Они не знают, что такое дух. Свобода им ничего не предлагает, кроме рекламных щитов и фоторепродукций. Вот они и копируют. Учиться рисовать в Америке – это учиться копировать. Дети перерисовывают фотографии из рекламных журналов: девочки – красоток, мальчики – новые марки автомобилей... Самое большее, на что они способны, – это скопировать фотопейзаж. И родители счастливы. По их мнению, в этом и заключается искусство художника.

Я их почему-то боялся. Мне казалось, что они мои судьи. При них я чувствовал себя явно не на своем месте. Что я здесь делаю – спрашивал я сам себя при них. И еще – я дико стеснялся своего английского. В свои шесть-семь лет они говорили много лучше меня. Мои английские предложения представлялись мне колонной военнопленных, которых я сопровождал по дороге как охранник. Колонна двигалась неохотно, из-под палки, не было в ней радости свободного самовыражения. Подневольный шаг колонны вызывал у меня постоянный стресс. Маленьким американцам было безразлично, кто я такой.

У Патриции дети переодевались, облачаясь в длинные, до колен, рабочие рубашки, хранящиеся в специальной тумбочке в коридоре. Дети были крайне самостоятельными – с независимым видом шастали по коридору, в ванную комнату и на кухню – мыть кисти и руки. В ванной для них висело специальное полотенце, ужаснувшее меня, когда я впервые туда вошел. О назначении полотенца я еще не знал, и некоторое время оно занимало первое место в ряду моих тяжких открытий, как, скажем, и сама ванна, которую, похоже, последней раз чистили, когда Калифорния еще принадлежала Мексике. Дети были вежливые, но настырные. Стоило закрыться в ванной ( она же туалет), как они немедленно начинали стучать в дверь. И хотя даже американцу должно было быть понятно, что занято, они не переставали дергать и колотить, пока я не подавал голос. Только тогда наконец на полминуты воцарялась тишина.

Иногда вместо музыки, Патриция читала детям красиво выпущенные байки своей подруги Ширли Русако про «бабушьку», «дедушьку», «Варьиньку» и снег, о котором было написано как о девятом чуде света. В развитие русской темы Патриция рассчитывала на меня – и я с трепетом ждал того дня, когда должен буду предстать перед тремя десятками детских глаз.

Через час непристойный треск на кухне извещал, что подоспела воздушная кукуруза, затем начинал свистеть чайник. Сейчас в коридоре мимо моей двери длинным верблюжьим шагом проследует Патриция, неся на подносе тяжелые керамические кружки с чаем. Я выйду и помогу ей донести остальные. «Ах, спасибо, Петьа, ты такой внимательный». А в глазах вопрос – не пора ли тебе, Петьа, потихоньку-полегоньку возвращать долги. Раз не натурой, то хотя бы на скудной ниве воспитания подрастающего поколения. А то я тут корячусь одна, как карла.

Воздушная кукуруза, запах масляных красок и дешевого растворителя, маленькая ночная серенада Моцарта, ранние сумерки, недвижные купы камфорных деревьев, звездное небо, созвездие Ориона высоко над крышей нашего дома, три звездочки одна за другой и еще две на одинаковом расстоянии сверху и снизу. То ли лук со стрелой, то ли аптечные весы. Хорошо ли я все взвесил? Зимой Орион стоял и над моим домом в Петербурге, только не так высоко.

День Благодарения совпал с днем рождения второго мужа Патриции. На День Благодарения положено съедать turkey, то бишь турка, а по нашему – индюка. Видимо, наши индюки притопали из Индии, а ихние – приплыли из Турции. Но это одно и то же. Индюка Патриция заказывала по телефону, и когда мы приехали в магазин, он уже был взвешен, завернут и тяжел, как валун на дороге.

С самого утра индюк скворчит в духовке, облаченный, как космонавт, в скафандр фольги, Патриция что-то месит и варит, пробуя из длинного деревянного черпака явно российского происхождения. Идея праздника том, чтобы нажраться до отвала, буквально – to pig out, то есть как свинья. А вчера целый день мы готовили подарки ее второму мужу. В последнее время ее отношения с мужем потеплели – годы идут и пора подумать о том, кто в старости будет подносить тебе судно или утку. Она стала пускать его в дом. Мое появление явно усилило активность экс-мужа, будто я собирался оспорить его моральное право на утку.

Мужа зовут Рон Мацушима, он чистокровный японец, хотя родился в Америке, куда в двадцатые годы переехали его родители. Детство его прошло в американском концлагере, куда после Пирл-Харбора свезли здешних японцев, и потому Патриция все понимает и давно уже простила Рону его прегрешения. Патриция много переняла от мужа – ну, например, искусство раскрашивания тонкой рисовой бумаги. Зачем? Чтобы завернуть в нее подарки для Рона. Он как ребенок любит подарки. И любит, чтобы их было много. И чтобы они были в оберточной бумаге его детства. О, это просто! Большой лист складывается сначала квадратиками, потом треугольниками, потом окунается разными концами в чашки с тушью разного цвета. Остается отжать, расправить и повесить на прищепки. Вон уже сколько их, пестреньких, стремительно сохнет на теплом калифорнийском ветру. Взявшись помочь, я изобретаю новые варианты раскладки и раскраски рисовой бумаги. Варианты удачны. «Ах, Петьа, – поет Патриция, – вы, русские, такие талантливые!» Почти как японцы, – хмыкаю я про себя. Похоже, она счастлива, что трутень наконец сподобился ударить пальцем о палец. Завернутые в раскрашенную бумагу подарки перевязываются разноцветной тесьмой – с колокольчиками, с уже готовыми пышными бантами, со спиральками... Подарков так много, что их хватило бы на целый детский сад. Сверху на некоторые, уже обернутые, приклеиваются открытки, чаще всего с гравюрами несравненного Хокусая. Даже меня, выросшего на отшибе цивилизации, Хокусай преследует с детства. По-моему, японцев должно от него тошнить. Среди подарков преобладают календари и календарики на будущий год. Видимо, в доме Рона Мацушимы много комнат и комнатушек, столов и столиков– письменных, кухонных, туалетных. На каждый – по календарю. Это как книга судеб. Ты пролистываешь будущие месяцы с абсолютной уверенностью, что доживешь до них. Самое удивительное, что довольно долго так оно и происходит.

Картонный короб, полный подарков, уносится в студию и, когда я ненароком заглядываю в дверь, второй муж Патриции уже там. Мы еще не знакомы, и потому я тихо пячусь назад. Впрочем, Рону не до меня – он с головой ушел в подарки. Нашу оберточную бумагу он не жалеет – рвет, как попало – очень ему хочется поскорее добраться до того, что внутри. Патриция же на кухне со своим индюком и кастрюлями и сопереживать восторги своего бывшего мужа, похоже, не собирается. Весь запас причитающегося ему внимания она уже как бы исчерпала. Поэтому для меня лично так и остается неизвестным его оценка наших с Патрицией трудов. Однако вдруг странное чувство охватывают меня – что мы с Мацушимой соперники и что Патриция специально устранилась, дабы мы в смертельном поединке на самурайских мечах выяснили, чья она. Затаив дыхание, на цыпочках я спускаюсь с крыльца и к великому своему облегчению вижу шоколадную «тойоту» Каролины. Каролина приехала не одна, а с родственницей Микаэлой, живущей неподалеку. На ней женат сын Каролины. Родственники – это большая сила. До дуэли они нас не допустят.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: