Слезла с лежанки, сунула ноги в разношенные валенки, загремела самоваром:
— Давай чайку попьем и не спеша все обсудим.
Пока пискливо распевался самовар, пока гремела чашками Матрена да выискивала куда-то запропастившееся варенье, Ипполит готовился к решающему разговору. Ему сейчас так требовалось умственное прояснение, но он не решился заикнуться о желанной стопке, хотя по мужицкому своему рассуждению считал, что была бы она не лишней, а, наоборот, очень кстати. Глоток русско-горькой прояснил бы его до сквозной проницательности, так необходимой для серьезного шага…
Не иначе как колдунья Матрена — бабка пальцем погрозила Ипполиту, налила ему темного, пахучего чая и глухо заговорила:
— Кончилась, выходит, я, Ипполит. Ждать устала, да и в вере своей покачнулась. Тридцать годов на дорогу глаза пялю, да не идут сыновья. За столько дней с того света пришагать можно. С Алексеем и Владимиром давно примирилась, погибшие они воины. И в снах успокоенными приходят. Посокрушаются, поглядят издалека, а подойти ближе не смеют, вроде запретную черту не осилят. Молодыми снятся, такими, как на войну ушли. Третьего дня Володька в огород забрел, худющий, пасмурный. Углядел меня, заулыбался. Но подойти не отважился, отступать назад начал. Я и так и эдак — ни в какую! Кличу к дому, молочком прельщаю, но все попусту. Вроде и понимает, что от материнского негоже нос воротить, а все равно что-то мешает ему податься ко мне. Мертвые они с Алексеем, головы сложившие в праведном бою. Зацепка моя только Родион…
— На него и бумажки нет, — поддержал Ипполит Матрену.
— Ну бумажка, она бумажка и есть. Когда в таких боях с чернилами возиться? О каждом не напишешь. Дело в другом…
— Ив этом тоже, Матрена, — оседлал было спасительную тему старик. — При каждой части писарь числится. По учету людей и казенного имущества. Его дело — бумажки рассылать.
— Пустое, Ипполит! Это тебе не в школе учеников переписывать. Там война. Может, твоего писаря в первую минуту и убьют. Вон ведь как приключалось тогда. Казенная похоронка придет, оплачут человека, а он, глядь, цел и невредим домой заявляется. А то и без бумажки пропадал солдат. Тут раз на раз не приходится… Я по-иному размышляю. Родька в снах ко мне другим заявляется. И по всему выходит — живой он, только затерявшийся где-то. Тут совсем меня хвороба одолела. И лекарства пила, и ноги парила — спасу нет, как разломало всю. К утру только и соснула чуток. И такое явственное накатило, хоть криком кричи! Вроде понимаю, что во сне целую Родьку и нет его на самом деле в сегодняшней жизни, а оторваться нет сил. Это когда на призыв он уезжал. Помнишь, вьюжило очень, все дороги замело?
— Как же не помнить? — оживился Ипполит. — Тогда еще Федька заплутал в буране. Только к весне и отыскали в Лебяжьем логу. Да я сам тебе и дровни справлял, сбрую собирал по всем избам. День помню, а вот годы спутались.
— Чего ж им путаться? — удивилась Матрена. — В сорок втором отправила Родьку из Ленинграда, а зимой сорок третьего фашисты сюда пришли.
— Тогда их быстро вышибли, — зачастил словами Ипполит. — Только три месяца над людьми измывались. Ты-то когда, Матрена, в деревню вернулась?
— Тогда же, в сорок третьем, — откликнулась старуха, — к покрову самому. Только полгода пожила с Родькой. А после рождества их забрали, в сорок четвертом его в солдаты проводила. Вот тот прощальный день и привиделся. Ирка провожать Родьку увязалась. Правлю я мерином, а они сзади на дровнях милуются. Дело молодое, беспечное, не сознают, что, может, на смерть прощаются… До района версты три осталось, как вдруг заартачился мерин. Уперся, фыркает — и ни с места, как вкопанный. Смекаю себе, раз захрапела лошадь — волков, значит, почуяла. Душа в пятки покатилась, а молодым хоть бы что. И не заметили, что встали дровни. Побледнела я, к Родьке поворачиваюсь: «Волки, сынок, к дороге выходят». А он встрепенулся, оторвался от Ирины, да и шутливо так: «Разве это волки? Дворняжки беззубые. Настоящие волки там. Их бить будем». И опять к Ирине. После его слов и мерин успокоился. Потоптался чуток и вновь пошел ходко. Только оконфузил нас напоследок малость. Взял да и размундирился у самого военкомата — супонь с хомута развязалась. Спиридон Давыдов очутился рядом, тоже своего на фронт отправлял. Так он утешать меня принялся: «Радуйся, дескать, Матрена, с дедовских времен примета есть: раз распряглась лошадь, то и рекрут живым вернется».
Соскочил Родька с дровней, Ирину в охапку схватил. Кружатся два дурака, веселятся. Но что главное, Ипполит? К сбруе Родька не подступается, не хочет, значит, запрягать лошадь. Вернуться, выходит, хотел, потому и запрягать опасался.
— А я тебе о чем все время талдычу? Рано на Родионе крест ставить, в живых он ходит по земле. Даже сны твои говорят за это.
— Так хоть бы знать о себе дал, ниточку живую протянул.
— Может, в запретной работе держат и высовываться ему нельзя, — таинственно ухмыльнулся разрумяненный от жаркого чая Ипполит.
— Скажешь тоже. Уж про каких тайных, и то с годами разузнают. Сами не пишут, так начальство за них сообщает, утешает родителей.
Ипполит поскреб лысину, но ничего вразумительного и путного не извлек из трезвой головы и уклончиво развел руками:
— А вдруг дела у него такие, что и начальству язык развязывать не положено? Первейшей важности дела, может быть.
— Не утешай, Ипполит. Со мной тебе петлять не пристало. Кончилась я вся в ожиданьях своих. Выходит, и Родиона где-то успокоила землица. А сны мне только в утешенье дадены. Зарок я свой соблюла. До Ленкиного замужества держалась, а теперь на покой пора…
— Неужто решилась, Матрена? — В вопросе Ипполита горько и беззащитно обнажилась его собственная старость. — Зачахнешь там от тоски. Кругом чужие, каждый свою жизнь проживший… Здесь все родное, ногами протоптанное, слезами политое, в радостях прожитое. Тебя все насквозь знают, да и ты всякого до костей прощупала. Слово есть с кем молвить, в помощь кому прийти. Сунут в одну комнату чужих старух. И в чем тут интерес?
— А сколько куковать одной? Со стенами не наговоришься. Ребята с карточек поглядывают, а, считай, тоже нет их. Зимой холод, пустота ледяная. Только на печке и спасаюсь. Без тебя пропала бы. Дровишек сообразишь, водички принесешь. Обиходить себя еще смогу, но одиночество вконец доконало. А дом престарелых — это тебе не бобыльская доля. Накормлена, одета, согрета — чего мне еще надо? Когда с оказией и ты наведаешься, родной дух принесешь. Недолго мне по земле ходить отведено. Так не все ли равно, где последние дни маячить, здесь ли, там ли? Все едино… Ты лучше разузнай в собесе. Про справки там, про карточки… Мороки, говорят, много…
— Не торопись. Дождемся тепла, там и порешим. Да и зарок свой не рушь, Матрена. Ты уж вроде Ленку замуж отдала, а там целый фронт установился. Сорвется затея у Листопадова. А раз так, то и тебе погодить надо. Не в санаторию едешь, а в дом призрения. Вдруг Родион объявится?
— Не терзай сердце, Ипполит. Пустое все это. И лучше повыспрашивай у людей про будущее мое житье….
Ипполит шумно прихлебывал чай из блюдца и торопливо соображал, какую линию удержать в конце разговора. Неуступчивым петухом наскакивать на Матрену нет смысла, она снует еще думами на нерешенном перепутье, соглашаться покорно тоже не резон, иначе старуха окончательно утвердится в ошибочном своем выборе.
Он рассудил, что стоит на верной тактике, плетя мудрые зигзаги и остужая вовремя бабкины порывы к окончательному слову. Ипполит прикидывал, что не последний сегодня у них разговор, да и в доме Листопадовых разгорелась война, и самое мудрое — незаметно пригасить эту тему.
Он переехал на другую колею и принялся горячо разъяснять Матрене, почему в нынешнюю зиму навалились такие трескучие морозы. Что все дело в спутниках, которых на небе больше, чем звезд, и будто думают теперь придержать их запуски. Увязнул в мудреных словах, но кое-как выполз из них и вдруг раздраженно вспомнил о злополучном червонце, о котором совсем запамятовал у самовара. С Авдотьей шутки плохи. Не отдай сегодня, так раззвонит на всю деревню, введет его в конфуз, жене шепнет, чтоб вызвать семейный раздор. От своей тоже не отвяжешься, хуже следователя вцепится: куда, с кем пропил, глотка луженая… И понесет, покатится… Вертелся, терзался мыслью да и бухнул напрямик.