Ивановский старался постичь загадку «человеческого фактора».
Между тем дело шло к зиме, по ночам жгли заморозки, и каждое утро грушовцы спрашивали Ивановского: когда выдадут топливо? Они не хотели слышать, что он не в состоянии решить эту задачу. Грушовка мерзла, а Ивановский жил в четырехэтажном доме с паровым отоплением, о чем все знали.
Он стал хлопотать. На складе ему лишь посочувствовали — весь уголь отгружали потребителям, никаких запасов не оставалось, да и откуда им взяться, если за шахтой долг? Заместитель начальника шахты Еськов тоже отказал ему. Главный инженер Тюкин обнял Ивановского своей огромной рукой, но больше ничего не смог. Свободного угля не было.
Ивановский завелся, не поехал в шахту, а взял за горло председателя шахткома Балыкина. Тот насупился, приподнял сутуловатые литые плечи и сделался похож на обтянутую ватником чугунную гирю. Ивановскому потребовалась новая злость, чтобы гиря ответила что-то внятное.
— Бабы на сортировке каждый день тащут кошелки с углем, — сказал Балыкин.
И замолчал. То ли одобрял это, то ли нет — не понятно.
— Мы лучший участок, черт побери! — рявкнул Ивановский. — Вы обязаны защищать интересы трудящихся.
— Ты свистун, — улыбнулся Балыкин. — Пар выпустишь, топлива не получишь. Я уж десять раз ставил этот вопрос.
— Ты должен бить во все колокола, а ты «ставил вопрос»? Мы потребуем твоего переизбрания.
— Уже дело! — Балыкин встал. Сидя он казался большим, но у него оказались короткие ноги. — Самое интересное, топливо все равно выдадут. Но никто не желает ни на малую пендюрку смелости проявить. А вдруг те двести — триста тонн испоганят весь отчет!
— Тебе-то чего бояться? — спросил Ивановский. — Пойди и потребуй!
— Они скоро забегают, — посулил Балыкин. — Уж так забегают, как в этом году еще не бегали. Я им одно место прищемлю.
Потом Тюкин выпытывал у Ивановского, почему тот не сообщил, что готовится позорный фарс? «Да, мы прошляпили, во ты должен был убедить меня, что надо выписать хоть по полтонны на человека!»
Глаза Тюкина подозрительно ощупывали лицо Ивановского. Тюкин был напуган.
Целый день грузовики отвозили грушовцам уголь. Облака черной пыли поднимались над дворами.
Почему-то все решили, что это Ивановский подбил Балыкина предложить на отчетном профсоюзном собрании исключить из профсоюза Тюкина и Еськова. И неизвестно, как бы завершилась их карьера, если бы не хладнокровие Еськова: пока шахтеры спорили, он приказал заведующему угольным складом действовать и час спустя, поднявшись на трибуну, стал благодарить Балыкина за принципиальность и с улыбкой кивнул на окно — с шахтного двора выезжали первые грузовики. Еськов из подсудимого сразу сделался героем.
Но еще большим героем в глазах рабочих был Ивановский.
Оба героя косились друг на друга.
«Он высоко метит, — говорили об Ивановском женщины из шахтоуправления. — Думаете, это кому-нибудь понравится?»
Поздними вечерами ласковая толстушка Рита предупреждала Анатолия, что на свете еще много завистливых людей. У нее было ожерелье родинок на шее — примета счастья. На столе и полочках лежали кружевные салфетки, на комоде стояли семь толстых слоников. Ивановский ощущал ее незыблемую веру в прочность жизни и остывал от горячки.
Он распадался на осколки. Те, кем он был днем, — снабженец, инженер, психолог, дипломат, балагур, молчун, чумовой, подарок судьбы, интриган, производственник, — те роли осыпались с Ивановского от прикосновения маленькой руки, и он превращался в домоседа. Рита пыталась вымести осколки за порог, но Ивановский спохватывался и распихивал их по карманам.
К утру он снова был многолик, как индийский бог, и смотрел на милых слоников, словно они ему приснились.
Его ждала большая новость.
Министерство угольной промышленности утвердило предложение комбината, и на свет появился приказ «Об изменении плана добычи». Ивановский пробежал по машинописной копии приказа вверх-вниз. На шахте «Юнком» в связи с появлением суфлярных выделений метана в 12-й восточной лаве количество поступающего в шахту воздуха не обеспечивает выполнения установленного плана. Впредь до приведения вентиляции шахты в соответствии с требованиями Правил технической эксплуатации план снижен... Соответственно увеличен план по шахтам «Наклонная», «Капитальная», «Глубокая»... Ну что ж, горному черту не прикажешь. Обычное дело — газ. Было бы хуже, если бы вместо суфляров случился внезапный выброс.
Однако Ивановский недолго философствовал о подземной стихии. «На шахте „Марковка“ не подготовлена к сдаче в эксплуатацию 5-я западная лава пласта Л-7. Соответственно по шахте „Зименковская“ увеличить план на 90 тонн».
— Значит, расхлебывать за чужого дядю? — воскликнул Ивановский.
Все девяносто тонн Тюкин обрушил на него. Ивановский зашатался. Тюкин, наверное, тоже шатался, но тяжести не мог сбросить. Другие участки и без того еле-еле брели, спотыкаясь о завалы.
— Выдержи! — приказал Тюкин.
Ивановский стал держать. Где бы он ни был, эти девяносто тонн висели на нем Он закаменел из-за них. Потом он стал приносить домой новую врубмашину, вентиляторы местного проветривания; квартира забилась железом, но его каменный панцирь треснул. Вместе с Ивановским приходили Устинов, Бухарев, Миколаич, еще тридцать или пятьдесят человек. От панциря стали отваливаться куски и глыбы. Однажды Рита увидела на обнажившемся теле Анатолия кровавую рану.
Рева отработал как тягловая лошадь срок своего наказания на старой шахте. Зять Еременко жил вместе с ним под одной крышей и считал себя правым в том, что не дал увезти ему подводу с топливом. Рева не тронул его, но мысленно каждый день убивал.
Грушовцы считали, что со дня на день в Ревиной семье исчезнут мужчины: одного увезут и зароют, второго увезут и посадят. Еременко сперва оглядывался на любой шорох, потом перестал, лишь напрягал шею, Рева его не замечал. Теща, как только узнала, что мужа перевели на позорную работу, схватила кочергу и перетянула зятя по спине Однако после рук не распускала, лишь поносила зятя, с большой выдумкой желая ему разнообразных напастей.
Дочка тоже правильно оценила своего мужа как предателя. Потом вдруг напала на Реву, что-де тот воровал у государства не от нужды, ибо тогда на дворе еще стояло бабье лето, а из-за своей кулацкой настырности. Рева сильно оскорбился.
Внучонок ползал по полу, слизывал со стен побелку и встревоженно тянулся к бабке, когда слышал ее ругань.
Реве не хотелось в тюрьму. Он посоветовал зятю перебраться в общежитие, но Еременко ему сказал: нет, папаша. Рева не устоял против такой наглости и попросил снова, приложившись для убедительности к его уху. Еременко ошибочно подумал, что тесть решил его кончать, выдернул из-под ног Ревы половик, и Рева рухнул. Дом содрогнулся. Еременко схватил табуретку, приготовился.
Рева отдохнув на полу, понял, что зять останется здесь жить. В этом раздумье его застала жена, выходившая кормить свинью. Увидев скомканный половик, перевернутый стол, битые тарелки и сидевшего на полу Реву, она заплакала. На него посыпались укоры, что с ним житья не стало, что ирод детей своих со свету сживает, лучше бы не возвращался с того Кизела, куда он эвакуировался, оставив ее немчуре.
Рева сгреб ватник и ушел.
На улице стояла голубая «Победа» секретаря горкома Пшеничного. Рева вспомнил, что на его жалобу ему ответили, будто он наказан правильно, и стал решительно кружить вокруг «Победы», ожидая секретаря.
На крыльце показался Миколаич, наряженный в белую рубаху и грубошерстный костюм.
— Беда, Миколаич! — крикнул Рева. — Пусть твой зять выйдет! Вопрос жизни и смерти.
— Стоп! Так не пойдет, — раздался сверху громовой голос. — Рева не должен просить. Он требует!
— Что тебе? — спросил Миколаич, оглядываясь.
— Зятя зови! — потребовал Рева и вошел в калитку.
— Он занят.
— Нехорошо, Миколаич. Наша жизнь рушится, а ты как слепой.
Рева решительно двинулся в дом.