Второй городской театр, точнее — зал, некогда принадлежавший Русскому хоровому обществу, находился на спуске к реке у деревянного временного моста, по соседству с рынком.

Прошли по рыночной площади, мимо телег с мешками; за дощатыми ларьками блеснула серовато-сизая речная вода, окутанная вечерним туманом, открылись на том берегу окруженные садами домики Грушовки, а за Грушовкой — терриконы «Зименковской».

Точинков вспомнил о Кате, спросил ее, какие цены на рынке.

— Пришли, — объявил Пшеничный, показав на деревянный оштукатуренный дом на фундаменте красного кирпича.

Катя, начавшая было отвечать, что за пуд картошки просят двадцать, а за килограмм мяса — двенадцать — тринадцать рублей, вдруг увидела, что Точинкову уже нет до нее дела, что его окружают начальник комбината, какие-то другие люди в горной форме и шевиотовых «сталинках», и отошла к крыльцу, где стояли их жены, приведенные сюда, как и она, «для мебели».

Возле Точинкова появился фотокорреспондент, просил его и Пшеничного стать поудобнее, настойчиво пытался взять замминистра за предплечье и показать, где надо встать. От него пахло потом. Как каждый фотокорреспондент, он знал, что люди любят фотографироваться. Но Точинков отказался позировать. Фотокорреспондент выразительно посмотрел на Пшеничного блестящими коричневыми глазами, как будто и просил, и удивлялся.

— Потом, — отмахнулся Пшеничный.

— У вас дети есть? — вдруг разозлился фотокорреспондент. — У меня есть. Я их должен кормить.

Точинков пожал плечами и с улыбкой подчинился.

Женщины оглядели Катю, словно решая, как отнестись к ее необычному наряду; все были одеты по стандартной прямоугольной моде в платья с укороченными до колен юбками. Однако она была женой Пшеничного, и требовалось показать ей, что она выскочка, и одновременно облачить это в пристойную форму. Жена начальника комбината Янушевского улыбнулась Кате и спросила, в каком настроении Точинков. По приветливо-снисходительному ее тону было видно, что она помнит о дистанции между собой и недавней грушовской девчонкой.

— Когда Иван Кондратович не в настроении, он любит показать свою начитанность, — продолжала Янушевская. — Он не играл в литературную викторину? — И, наклоня голову, увенчанную золотистой толстой косой, она повернулась к другим женщинам, давая им понять, что знает гораздо больше, чем сказала. — А что за фасон такой интересный? — спросила она, не меняя положения и лишь немного поворачивая голову. — По-моему, легкомысленно. Я вам советую... — Не договорив, что же она советует, жена начальника комбината увидела приближающегося Точинкова и воскликнула укоризненно: — Иван Кондратович, как вам не совестно? Мы ведь ждали вчера весь вечер!

Точинков приостановился, вопросительно поглядел на Янушевского, — что, мол, ты не объяснил супруге, что я приехал сюда не для вечеринок у тебя дома? Он действительно отклонил вчера приглашение Янушевского, а сейчас из-за нечуткости собственной жены тот был вынужден, пожимая тучными плечами, делать вид, будто не понимает, о чем речь. В его маленьких умных глазах промелькнула злость.

Однако Янушевская, не обращая на него внимания, взяла Точинкова под руку и вместе с ним первая вошла в театр.

Катя поискала мужа, но он был занят.

Она стала его ждать, а проходившие мимо мужчины заинтересованно смотрели на нее. Рядом с ней остановилась незнакомая женщина, тоже поджидавшая кого-то, и искоса оглядывала Катю. Когда Катя посмотрела на нее, та отвернулась с независимым видом.

— Ты приезжая? — просто спросила Катя.

— Приезжая. Еще никого тут не знаю.

Это была Лидия Устинова, жена научного работника Кирилла Ивановича Устинова и мать того драчливого мальчишки.

— Он у нас единственный, — ответила Лидия на ее вопрос. — Перед самой войной у меня умер мой первенец.

Они вошли в полутемное фойе, где пахло прелыми досками и было так тесно, что не стояло ни одного стула, лишь кадка с могучим фикусом скучала под деревянной лестницей, ведущей на балкон.

— В войну эвакуировалась? — спросила Катя.

— Тут перетерпели.

— Я тоже. А где наши мужья? Снова побросали нас, как в эвакуацию! — Она окликнула: — Товарищ Пшеничный!

Муж помахал рукой, но его заслонили и окружили, о чем-то просили, предупреждали и просто напоминали о своем существовании.

Катя с Лидией пошли навстречу ему. Они оторвали Пшеничного от начальника горотдела милиции, докладывавшего о каких-то засадах, и повели в зал, попутно выловив из другой группы Кирилла Ивановича, высокого очкарика с лауреатской медалью.

Концерт был неплохой. Началось с того, что худощавый конферансье заметил выпорхнувшую из черного бархатного занавеса подпрыгивающую моль и, хлопнув ее, сказал:

— Будьте как дома!

Потом артисты пели песни «Хороша страна Болгария, а Россия лучше всех», «Катюшу», «Три танкиста».

Катя вспомнила, что муж иногда кричит во сне, когда ему снится фронт, и ей захотелось сказать ему что-то сердечное, что могла сказать лишь она одна, потому что другие должны были говорить ему не то, что хотелось, а то, что требовалось.

— Володя, — шепнула Катя и подтолкнула локтем его руку.

— Что?

— Просто так. — Она улыбнулась.

Он тоже подтолкнул ей руку, показывая, что я, мол, рядом, и продолжал смотреть на сцену.

На мгновение она представила себя важной персоной: ее окружают люди, жаждут ее участия, на мужа не обращают внимания. «Ты не забудь вовремя забрать детей, — напоминает она ему на бегу. — Вернусь поздно. Приехал заместитель министра. А мы с ним земляки, оба грушовские...» — «Снова уходишь, — вздыхает муж, — ты меня совсем забыла!» — «Ничего, жди. — Она строго глядит на него, чтобы он проникся чувством ответственности. — Если любишь — жди».

Эта выдумка рассмешила Катю. Чего не приходит ей в голову, когда Володя занят! А вот еще купит он себе костюм, а она ему запретит носить — аполитичный, дескать, костюмчик.

Тем временем веселый конферансье снова вышел, и на сей раз на нем была форменная тужурка и фуражка со скрещенными молоточками.

— Я — Углекоп Мармеладыч, — представился он. — Тружусь не первый год как известный мастер угля. — Прошелся по сцене туда-сюда и, приставив ладонь к щеке, словно по секрету сообщил: — Вчера меня фотографировали в газету. Фотограф разглядел меня, не понравился я ему.

Конферансье изобразил нахального корреспондента — примерился будто фотографировать, потом вытащил из кармана опасную бритву и стал брить Углекопа Мармеладыча, то есть конферансье брил воображаемого человека, то держа себя за нос, то примеряясь, не подровнять ли и нос, то хватая себя за ворот и удерживая от побега. Затем спрятал бритву, достал галстук, завязал:

— Теперь на человека похож.

Пшеничный и другие местные товарищи поняли, что имеется в виду Боб Кауфман из молодежной газеты, во всяком случае, все его приемы были тут как тут. Точинков тоже узнал; он оглянулся, чтобы разделить с соседями свое узнавание, чтобы они одобрили его догадливость. Пшеничный сказал: «Сейчас еще будет», а Янушевский, зная язву Мармеладыча, поморщился: «Не то!»

И действительно, конферансье стал выдавать такие штучки, что работники комбината затаили дыхание. Похоже, заместителю министра можно было завершать командировку, все равно более яркой картины он уже не получит.

Углекоп Мармеладыч балансировал на их вытянутых нервах, шутил, критиковал, выносил сор из избы. Он задавал детские вопросы: почему даже милиции ночью страшно ходить по улицам? Почему в горном техникуме изучают новую технику по старой американской врубовке «Джеффри», которой уже нет ни на одной шахте? Почему у кое-кого из руководства расписывают потолки квартир сценами охоты, а рабочих на шахте «Зиминковская» селят в недостроенное общежитие? Почему отключили электричество главному санитарному врачу?.. Эти «детские вопросы» были известны Пшеничному по газетам последних дней, конферансье лишь немного выпятил их парадоксальность. Но о санитарном враче он слышал впервые. Это надо было проверить.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: