Ушинскую он спросил про комнатку с Хаббардом напрямую. Не скрыл, что посетил «научный кабинет».
Костя ожидал нотацию. Но Ушинская стала равнодушной. Ласковых слов больше не употребляла. Отвечала из-под палки. «Подсобка? Я не в курсе. Ну да, правда, сдаю. Кому? Я не в курсе. Ну да, да, сайентологам».
Добрячка с изнанки была, как обычно, недоброй.
– А зачем им школа?
– Я не в курсе.
– Может, просто помещение поскромней?
– Да-да, поскромней.
– Зачем?
– Я не в курсе.
– Наверно, это просто контора.
– Да-да, контора. «Гуманитарного центра Хаббарда».
– А сами, наверно, ходят по каким-то своим митинским объектам, вербуют в секту, – развивал Костя.
– Наверно.
– Всех?
– Я не в курсе.
– Наверно, денежных.
– Наверно.
– А следователю вы сказали? Ушинская вздрогнула.
– Сказала. Ждала, как Антоша пропал, три дня, потом пошла и сказала.
Ольга сидела, сцепив пальцы, и на контакт не шла.
– Антон общался с ними?
– Я не в курсе. Антоша общался со всеми. Кстати, помещение просил у него Струков.
– Струков? Утюг? Он – агент сайентологов?
– Я, Костя, не в курсе. Может быть.
– Сайентологи, значит, наняли его. Назвались «гуманитарными» и вымогают у местных богатых. Струков им как представитель в самый раз. Опрятный проныра.
– Наверно.
– А что Антон?
– Что Антон. Антон пустил их в подсобку. И всё. Всё.
Ольга накапала в стаканчик капель, выпила и опять сцепила пальцы.
– Ну и школа у вас. Китайцы, «Доктора», Хаббард. Новый Вавилон. Не хватает хлыстов, мунитов и иезуитов.
– Куда я их помещу? – неожиданно серьезно спросила Ольга.
– Хлыстов в уборную, иезуитов в учительскую, мунитов в актовый зал.
– В актовом иногда вечера.
– А у мунитов иногда свадьбы. Вот и устроитесь.
– Не знаю…
– В любом случае, – решил успокоить Ольгу Костя, – Струкову безденежных ребят не резон было убивать и расчле… – он осекся.
Ольга подошла к тумбочке, вынула таблетки, проглотила две, села.
– Костя, говорю вам, я не в курсе.
– А что сказал следователь?
– Что у сайентологов всё в порядке. В полном.
– Хм-хм.
– Что – хм-хм? Бросьте, Костя! Зачем им мы! Они у нас и не бывают. Они далеко и высоко. Говорят, все олигархи – сайентологи. Ну да, надо же пристроить душу. А куда? Не к нашим же «Докторам»! – Ольгу вдруг прорвало. – И ну и что, что сдаю! Струков, действительно, аккуратный. Ведет учетность. Члены, взносы. Даже перечень благотворительности. – Ушинская что-то припомнила и улыбнулась. – Подарили нам лазерные карандашики. Газеты пишут, детям это вредно. Вредно бедно. Богато, Костя, тоже плохо, но зачем же крайности. Дети же. Детям надо. Кстати, Костенька, в Митино самый активный сайентолог – хозяин нашего овощного, Кучин Феденька. Возит картошку, а сам, дурачок, мечтает. Романтик. Он, – Ольга совсем увлеклась, – бывший любовник Ниночки Веселовой.
– Бывший?
– Бывший. Вы же сами видите, – Ушинская хихикнула. – А Феденька и учился так же. За все хватался и все бросал. А Ниночка, наверно, ему надоела. Она же у нас привязчивая.
– Бедная Капустница.
– Бедная! Почему бедная. Они с Феденькой деловые. У них овощи на пол-Митина. Деньги.
– Капуста – деньги?
– А что ж… Ой, Костя, не мучьте. Не знаю и знать не хочу.
Ольга подкапала себе капель. Разговор был исчерпан.
«Кисюк заперлась от страха, а эта жрет элениум, – удивленно подумал Костя. – Кого боятся? Меня?»
22
ЧЕЛОВЕЧЕСКИЙ ПОДХОД
Итак, черный грязный февраль остался давно позади, но март был тоже дрянь – тяжкий и вязкий под ногами от месива снега и технической соли.
Костя бродил и думал.
Менты, по словам Дядькова, отработали жилмассив и ничего не нашли.
Однажды Костя побывал на крыше, сделал смотр балконам.
Народ, как правило, хранит там всю мерзость.
Балконы митинские шли не подряд. Висели они только вдоль лифтовых шахт, с двух сторон: десять шахт – двадцать балконных рядков. Каждая лестничная полоса окон венчалась на крыше чердачным кубиком с оконцем. От кубика балконные бортики свисали, как рясна с кокошника.
На их этаже балконы имели: с Костиной дворовой прикладбищной стороны Бобкова с Харчихой и Нинка с Жиринским, а с уличной, ведущей к плешке, Мира, Кисюк, Митя и Чемодан.
У Бобковой на балконе находились заледеневшие тряпки, у Харчихи – тазы и кастрюли с битыми краями, у Миры – какие-то специальные коробочки, у Кисюхи – горы, видимо, круп, крытые целлофаном, у Нинки, Мити и Чикина тоже небольшая поклажа. У Жиринского – ничего.
Подозрительных свертков не видно.
Владимирец с отставником-майором собирались поставить на деле крест. А «свежие силы» лежали в кладбищенской митинской яме.
Жизнь продолжалась.
С ненавистью чужих Касаткин примирился. А женщины Костю всё равно любили. Платили любовью за Костину отзывчивость.
Но общения не было. Любовь стала хуже ненависти.
Катя, мученица по призванию, молча улыбалась. Ушинская и Кисюк смотрели с мольбой, но от бесед убегали, как мыши. Харчиха не разговаривала, неизвестно почему. Стала злей, чем общественница Бобкова.
Печь Матрена Степановна продолжала, кому – неизвестно. Заказов у нее больше не было. Ушинская для школьных завтраков брала было пирожки с повидлом, но родители отказались. Сам Костя постничал, а Катя вообще не едок. Возможно, часть забирал Жиринский. Но женщина есть женщина. Пекла Харчиха больше, чем он съедал.
Капустница тоже молчала от обиды, что Костя охладел. Но она сама была виновата: смотрела на него слишком любяще. Надоела она, как харчихины пирожки.
Последнее, что он сделал для очистки совести – вылез восьмого марта с чердака на крышу и спустил Нинке на балкон букетик мимозы. Реакции не было.
Зато Мира Львовна не умолкала. «Детонька, что у вас с почками? Вы отечный. Надо пговегиться».
Костя влип в любовь, как в мартовскую грязь. Не отравляла ему жизнь, как ни странно, одна Поволяйка.
Наоборот, она, хоть и была вонюча, стала единственной Костиной отдушиной. Костя наслаждался, проявляя доброту.
Вместо прекрасных женщин Бог послал ему в утешение ужасную.
Сочувствовал он ей скорей для себя. И благодарность ему была не нужна. Но он ее получил. Несчастная тварь проявила к нему интерес по-женски.
Она царила теперь наверху одна. Старые бомжи, Серый и Опорок, все еще находились в ИВЗ, а новые не приходили. Чердачная лестница была пуста. Ради обладания заветной верхней ступенькой Поволяйка донесла на бомжей, но на ней после всего не сидела, а хоронилась на чердаке.
Костя на всякий случай поднимался проверить.
Она была жива. Больше того, Поволяйка, видимо, впервые в жизни была счастлива. На нее не плевали и не мочились.
Она смирно отдыхала в углу на газетах. Рядом черствые харчихины корки и бутылка или баночка. Хроническая алкоголичка, она пьянела сразу, иногда от глотка фанты и просто водопроводной воды.
От счастья почувствовав себя человеком, бомжиха вдруг стала заигрывать.
Лежала она в тряпье, на которое страшно было смотреть. Штаны чужие малярские, задубевшие от краски, но под краской мокрые и пахли мочой и помойкой.
Костя принес ей пеналъчик с бутербродами и сверток с одеждой: свои спортивные штаны, Катину красную блузку. Катя сунула две чистые маечки.
Положить сверток рядом в лужу он не мог и неловко мял в руках.
– А… Кося…
Она, даже трезвая, пьяно ворочала языком и получалось у нее какое-то сербское «Къся» или «Кыся».
– Иди сьда, Късь. Лъжись съ мной. Късь, Кысь, К-ы-ы-ся…
Костя сначала не понял, но она загребала рукой, зовя лечь к ней на мокрые газеты.
Костя ужаснулся, потом успокоился. Настаивать она не имела сил.
Конечно, к поволяйкиной влюбленности он не мог отнестись серьезно. Но, друг женщин, Костя считал женщиной и алкашку. Нужно было объяснить ей, что у нее к нему неверный подход. Любовь – не амуры, а человеческое отношение.