Иван Павлович Мележ
Товарищи
ТОВАРИЩИ
— Больше никто не хочет выступить?
Никто… Тогда будем голосовать. Есть одно предложение — объявить кандидату партии Баклану выговор. Кто за это, поднимите руки.
Председатель партийного собрания Гаврильчик, парень лет двадцати двух, в черном суконном пиджаке и вышитой рубашке, обвел карими глазами пятерых человек, сидевших в комнате.
— Все. Опустите руки. Единогласно.
Объявляем выговор.
Минуту стояла напряженная тишина.
Кто-то тяжело повернулся, резко заскрипел стул.
Гаврильчик взял со стола листок, на котором был записан порядок дня, и объявил второй вопрос.
Баклан, широкоплечий, крепко сколоченный человек, в военной гимнастерке, на когорой поблескивали два ордена, медленно поднялся и направился к дверям.
— Ты куда, председатель? — спросил его Зубец, парторг.
— Покурить, — не глядя на парторга, бросил неохотно Баклан.
Он старался сохранить вид спокойного и уверенного человека, знающего себе цену и не обращающего внимания на то, что о нем говорят. Его военные хромовые сапоги постукивали твердо и громко. Все, кто сидел на собрании, повернулись на этот стук и следили за Бакланом, пока тот, резко хлопнув дверьми, не очутился в темном коридоре.
Здесь Баклан остановился, прикурил папиросу. Затянувшись всего несколько раз, он бросил папиросу на пол и со злостью растер ее носком сапога. Было досадно, что он хоть и старался на собрании казаться спокойным, все-таки волновался, переживал, как мальчишка. Неприятно было думать, что другие заметили это, и он мысленно выругал себя.
Из комнаты доносился спокойный хрипловатый, как будто простуженный голос Зубца.
Баклан безучастно прислушался — Зубец говорил о зимней заготовке леса для шахт Донбасса.
Вспомнились последние слова Гаврильчнка, которыми тот заключил обсуждение отчета Баклана: "Объявить выговор".
"Объявить выговор…" — Баклан с иронией хмыкнул: такими странными и нелепыми показались ему эти слова в применении к нему.
"Выговор — мне?"
Он помедлил немного, задумавшись, потом решительно вышел во двор.
Желтый свет из окна падал, на смятую мокрую траву, которая темновато, масляно лоснилась. Проходя через двор, Баклан бросил мимолетный взгляд в окно и увидел в нем рослую, с узкими покатыми плечами фигуру Зубца.
Конечно, этим выговором он обязан главным образом Зубцу. Тот давно уже настаивал на самоотчете Баклана и теперь, выступая первым на собрании, бросал ему колючие слова: "оторвался от жизни", «зазнался», "успокоился"…
У Баклана уже давно нелады с Зубцом, который всегда привязывался к нему с чемнибудь, не хотел признавать заслуг Баклана и докучал ему частыми разговорами о делах колхоза. Ему, Зубцу, все одно — заслуженный ты человек или нет… И откуда у него такое пренебрежение к заслугам?
Если б у самого Зубца их было много, так ведь нет. Он, правда, тоже воевал гдето на фронте, но как он там воевал, никто не знает, сам же он почему-то не любит рассказывать об этом. Впрочем, по правде говоря, не так трудно догадаться, почему он не любит, — просто, видно, не о чем рассказывать. Баклан-то уверен, что вояка из него был не ахти какой. Зато он теперь старается показать свою смелость, даже его, Василия, пробует учить…
Баклан довольно далеко ушел от канцелярии и подумал, что пора бы вернуться на собрание — там его ждут.
Но возвращаться не хотелось, и он медленно побрел домой.
Дома его дожидалась мать, старая молчаливая женщина с внимательными черными глазами и светлыми, едва заметными бровями; она вязала сыну из белой шерсти носки. Мать сразу заметила, что сын чемто обеспокоен.
— Что с тобой, Вась?
Василь, не взглянув на нее, неохотно буркнул что-то в ответ.
Он подошел к столу и, рассеянно поглядывая на свои фотокарточки, что в несколько рядов висели на стене, с горечью думал:
"Короткая у людей память. Давно ли я снял с этого широкого офицерского пояса трофейный «вальтер», давно ли, кувыркаясь, катились под откос взорванные мной вагоны последнего немецкого эшелона, а меня уже попрекают за то, что я ношусь со старыми партизанскими заслугами.
Нет, не умеют как следует уважать заслуженного человека!"
Он почувствовал себя обиженным и одиноким и от души пожалел, что рядом нет товарищей тех незабываемых дней.
Взгляд Василия невольно остановился на фотокарточке, на которой он был снят вдво6 м с командиром отряда. Ковалевич сидит, прислонившись широкой спиной к громадному камню, а он, Баклан, на корточках, показывая что-то на карте, докладывает о результатах операции на «железке».
Баклан вспомнил, что не виделся с Ковалевичем вот уже два года — о тех пор, как партизаны разошлись по колхозам, заводам, учреждениям. Облик командира Ивана Саввича возник перед ним так ясно, словно они вчера только расстались. Баклану захотелось поделиться с Ковалевичем своими мыслями, рассказать ему об обиде.
Кто же, как не старый его командир, сумеет понять и оценить все по справедливости?
Василь достал из полевой сумки, висевшей на стене, как память о былых днях, тетрадь, сел за стол напротив матери и начал быстро писать ломаным, неровным почерком: "Письмо от известного тебе подрывника Баклана…"
Карандаш в твердой его руке нс писал, а выжимал на бумаге угловатые, отрывистые буквы. Грифель карандаша несколько раз крошился. Василь писал о тех славных днях, когда они вместе с Ковалевичем били гитлеровцев, жаловался, что некоторые слишком скоро забыли людей, завоевавших себе тогда великую славу, что его, командира-подрывника, тут затирают… В этом месте грифель сломался. Баклан отточил карандаш и продолжал писать дальше.
Все письмо — четыре странички трофейной немецкой тетради — он написал одним, как говорят, дыханием. Письмо было взволнованным и бестолковым; одна мысль перебивала другую.
Кончив письмо, Баклан почувствовал приятное облегчение, словно строчки приняли на себя всю тяжесть, что легла на его сердце после собрания. Выговор? Пусть выговор. Стоит ли ему очень беспокоиться изза этого? Ведь те, кто вынесли ему взыскание, — люди заурядные, не ровня ему…
Утром он отнес письмо на почту. А когда вернулся, начал раздумывать стоило ли писать обо всем этом Ковалевичу? Вдруг и Ковалевич уже забыл? Он ведь теперь заведующий промышленным отделом обкома! Новая работа, новые товарищи… Это было бы очень горько — разочароваться в командире. Баклан так верил ему!
День проходил за днем, а ответа на письмо все не было. Баклан с таким нетерпением ждал весточки от командира, что каждый день после обеда, не дожидаясь прихода письмоносца, сам ходил на почту.
— Что-то вы зачастили к нам, Петрович, — заметил однажды начальник отделения, сухонький старик. — Может, какой важный циркуляр ожидаете?
— Циркуляр, Моисеевич, — ответил председатель и, таинственно наклонившись к уху старика, шепнул: — Девчина у меня Р. городе есть… в магазине работает. Обещала писать — и хоть бы слово!..
— А, верь ты теперь девчатам!
В эти дни ожидания Баклана все чаще начинало охватывать беспокойство. Где-то в глубине души зарождалось сомнение — так ли он уж прав, как ему кажется.
Сомнения сменились тревогой. Теперь Василий ловил себя на мысли, что начинает порой побаиваться приезда Ковалевича.
Командир еще, чего доброго, добавит ко всему, что Василий уже получил. Партийного собрания, скажет, не послушался.
Распустился… Забыл про обязанности перед партией…
После собрания Баклан стал заметно сдержаннее, молчаливее и делами колхоза начал как будто больше интересоваться.
Посмотрел, как хранят в амбаре семена, раза два сходил в поле, проверит качество пахоты, вызвал к себе в канцелярию колхозников, которые часто не выходили на работу, поговорил с каждым из них…
Впрочем, постепенно к нему возвращалась прежняя его самоуверенность и беззаботность. "Нет, Ковалевич не может забыть старого… — думал он. Ковалевич оценит…"