– Конечно, конечно!.. – я поторопилась улыбнуться как можно доброжелательней. – А где Захар? Лифшиц?.. Я им тут кое-чего привезла…

Лилечка выпила неразбавленного «Баллантайна», закурила и демонстративно уставилась в экран выключенного телевизора.

– Захар в больнице. Второй инсульт, – сказал папа. – Лифшица я не видел уже больше месяца. По-моему, он готовится к каким-то своим врачебным экзаменам.

– Вы работаете? – спросила я Лилечку.

– А на что бы мы жили? – ответила она и налила себе еще виски.

– Лилечка сотрудничает с отделом культуры при нашей абсорбции, – поспешил пояснить папа. – Экскурсии, консультации, самодеятельность… У нее там прекрасное положение!

– Не ой-ой-ой, не ай-ай-ай, но жить можно, – хрипло сказала Лилечка и пустила первый пробный шар. – Кстати, Катя… Вы разрешите мне вас так называть?

– Да, да, пожалуйста! А мне вас называть «Лилечка» или «мама»?

– Екатерина! – папа испуганно посмотрел на Лилечку.

– Все, все. Молчу! – быстро сказала я и повернулась к Лилечке. – Вы что-то хотели мне посоветовать?

Она нервно растерла окурок в пепельнице:

– Боже меня сохрани! Ничего особенного. Просто мне сдается, что все эти ваши блям-блям на гитаре и песни на улицах уже пора кончать. Вы – человек взрослый, и о дальнейшей жизни нужно очень серьезно подумать.

– Конечно, конечно! – снова согласилась я. – Ближайшее время я только об этом и буду думать…

Ночью, когда Лилечка спала глубоким пьяным сном в большой комнате – то всхрапывая басом, то подвывая тоненько и визгливо, мы с папой, с моим папой, полуодетые, обнявшись сидели на кухне и ревели в три ручья.

– Прости меня, Катюшечка… Прости меня, солнышко… Деточка, прости меня!.. – захлебывался в рыданиях папа.

– Что ты, папочка… Дорогой мой, любименький!.. Ну, что ты?! – шептала я ему сквозь слезы и целовала его руки. – Успокойся, миленький! Это я, я во всем виновата, сучка я этакая!.. Не надо было мне уезжать! Не надо…

– Она хорошая… Только выпивает немножко. Вы еще обязательно подружитесь! А то ведь я все один и один. А вокруг все чужое. Все чужое… Пойми меня, умоляю тебя, Катюня!..

– Конечно, конечно, папулечка… Успокойся.

Трясущимися руками я накапала в рюмку корвалол, разбавила водой и дала ему выпить. Он залпом опрокинул рюмку, уронил голову на кухонный стол и снова безутешно зарыдал, приговаривая:

– Господи, Боже милостивый! Что же я делаю?! Что же я делаю, Катенька?..

А я целовала его лысеющую макушку, гладила его мокрое от слез лицо, и шептала ему:

– Ничего, все образуется… Все будет хорошо…

Для себя я решила все. Решила твердо и бесповоротно.

Я съездила в «Сороку», нашу беэр-шевскую больницу, – к Захару. Посидела у него часа полтора, помогла санитаркам перестелить под ним изгаженные простыни, сама перевернула его на живот и протерла ему спину и задницу какой-то пахучей жидкостью, чтобы не было пролежней. Все пыталась понять, что он хочет мне сказать. Но так и не поняла, как ни всматривалась в его глаза, оставшиеся живыми в этом большом и уже мертвом теле.

И на прощание сказала Захару то же самое, что шептала тогда папе ночью на кухне:

– Ничего, все образуется… Все будет хорошо…

Один вечер я просидела в семействе Лифшица, где все деликатно говорили о чем угодно, только не о папе и Лилечке, и дворник Лифшиц показывал мне горы учебников и вопросников по офтальмологии, фармакологии и общей медицине на иврите, которые ему нужно выучить, чтобы подтвердить свой советский врачебный диплом. Уходя, я и Лифшицу почему-то сказала:

– Ничего, все образуется… Все будет хорошо…

За четыре дня я провернула гору дел – я получила все необходимые бумаги в банке, в управлении абсорбции и еще в двух-трех конторах.

В роскошном и дорогом «Суперфарме», неподалеку от нашего дома, я купила для папы самый модный бритвенный станок «Жиллет-Сенсор», две пачки запасных лезвий, пену для бритья и большой флакон мужского одеколона «Boss». Заплатила кучу денег и оставила весь этот пижонско-миллионерский набор прямо на телевизоре, когда папы и киевской Лилечки не было дома.

Собрала свои вещи в одну огромную сумку, принадлежавшую когда-то тете Хесе, поднялась к Лифшицам и вызвала по их телефону такси. Сволокла тяжеленную сумку и гитару со второго этажа, села в такси и уехала в Тель-Авив, повторяя про себя засевшие в мозгу дурацкие, успокоительные слова:

– Ничего, все образуется… Все будет хорошо!.. Оформим мы с Гришкой у этих жуликов с улицы Ха-Негев заграничный паспорт для меня за две тысячи шекелей, купим на оставшиеся деньги еще один билет и умотаем вместе с моим одесситом в Южную Африку, в Иоганнесбург… То-то Гришаня будет счастлив! Он так уговаривал меня ехать с ним! Выучу там английский и… Все образуется! Все будет хорошо!..

– Он только вчера улетел, – сказал мне хозяин «Дома для бездомных» Яков. – Подвернулся горящий льготный билет – на сто долларов дешевле нормального… Когда устроится, обещал прислать для тебя адрес. Не огорчайся. Иди в свою комнату. Живи. Денег не надо. Жди…

Сутки я пролежала на нашем топчане, тупо уставившись в собственноручно побеленный потолок…

Приходила жена Якова – приносила какую-то еду. Молча посидела рядом со мной и ушла. Рано утром пришел Яков с младшей дочерью. Отдал ей нетронутую тарелку и велел идти домой.

Говорил сам, не нуждаясь ни в моих ответах, ни в возражениях:

– В тебе нет любви. Тебе не нужно лететь за Гершеле в Иоганнесбург потому, что ты не любишь его. Это он тебя любил, а ты только принимала его любовь. Тебе не нужно возвращаться в Беэр-Шеву. Если бы ты там кого-нибудь очень сильно любила – ты не примчалась бы сюда через четыре дня. Тебе не нужно оставаться в Израиле. Ты не знаешь и не любишь его. Но это не твоя вина. К счастью, катастрофа мирового еврейства прошла мимо тебя. Но ты хорошая девочка, и тебе сейчас очень плохо. Иди к этим гангстерам, которые делали паспорт твоему другу. Скажи, что ты хочешь в Мюнхен, в Германию. Наври им что угодно, но только в Мюнхен. Там живет мой старший двоюродный брат. Я не видел его двадцать семь лет, но знаю, что он большой человек в Мюнхенской еврейской общине. Купи паспорт, а я напишу ему письмо. И улетай в Мюнхен. Может быть, там ты обретешь любовь. Потому, что без любви нельзя жить ни в одной стране.

– Считаем бабки! – сказала я себе, когда с огромной высоты увидела под собой Средиземное море.

Заграничный паспорт мне обошелся всего в полторы тысячи шекелей, так как я клятвенно заверила главу этой конторы, что по возвращении в Израиль обязательно пересплю с ним. А пока, дескать, у меня – месячные, и ему придется подождать, как бы мы оба ни мечтали это сделать сейчас же – на полу, на столе, на люстре – где угодно!

Итак, я сэкономила пятьсот шекелей. Зато билет на «Люфтганзу» мне этот бандит приобрел не за триста сорок долларов в один конец, а за пятьсот восемьдесят четыре – туда и обратно. Он хотел быть точно уверенным, что я через две недели вернусь и буду трахаться с ним до посинения.

Множим пятьсот восемьдесят четыре на два сорок… Тысяча четыреста один шекель. Плюсуем полторы тысячи за паспорт… Получаем – две тысячи девятьсот шекелей. А у меня после покупок в беэр-шевском «Суперфарме» и оплаты ста тридцати шекелей за такси до Тель-Авива, плюс расходы на жратву и разную мелочевку оставалось всего две с половиной тысячи… Хорошо еще, что всю последнюю неделю в Тель-Авиве я со своей гитарой молотила на Дизенгофе как умалишенная и сумела заработать еще семьсот пятьдесят шекелей!..

После того как я расплатилась за «Люфтганзу» и паспорт, у меня оставалось триста пятьдесят шекелей. Яков обменял мне их на доллары, дал письмо своему двоюродному мюнхенскому брату и погладил меня по голове.

В аэропорту Бен-Гурион в ченч-кассе я получила за свои сто семьдесят пять долларов – двести семьдесят четыре немецкие марки, подверглась тщательному досмотру всего моего багажа (особенно обнюхивали гитару!) и вежливому, настырному допросу на русском языке сотрудницы службы безопасности.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: