Витька послушно двинулся к борту танкера, а Русик, все еще держа на губах улыбку, чего-то главного не осознавая, чему-то не веря, ловил взгляд отца — ему чудилось, вот сейчас он посмотрит на него, узнает, скажет: «Привет, Русик!» — пригласит в каюту... И отец глянул на него притухшими, придавленными белесыми ресницами глазами, блеснувшими лишь на мгновение, сказал почти совсем спокойно, даже заботливо:
— Скажи матери — деньги скоро получит, переведу. Задержал. Долго в плавании был. Иди.
Возле борта Витька схватил ладонь Русика, помог ему перепрыгнуть на соседний танкер. Они побежали к трапу, гремя ботинками по железной палубе, а позади слышался смех, улюлюканье собравшихся вокруг боцмана матросов:
— Держи их за уши!
— Ах, зайцы соленые!
— В комендатуру их!
— Пусть утикают. Таким любые заслоны нипочем!
На пристани Витька остановился, сжал чумазый кулак и погрозил гоготавшим «орловцам», среди которых уже не было боцмана; толстый белый капитан, похожий на моржа, медленно спускался по железному трапу, ухмыляясь в седые усы.
До ворот порта они шагали в медленном потоке груженых машин, ворота проскользнули, когда впритык остановилось несколько грузовиков и вахтер делал выездные пометки шоферам.
Сели в автобус, сошли на улице Дерибасовской. Отдохнули под деревьями возле фонтана: водяная пыль освежала, как мелкий дождичек в солнечный день. Платаны никли от духоты, стриженая травка сверкала росой. Витька, вольготно подремав минут десять, сказал, вяло отринув ладонью что-то невидимое:
— Официальная часть закончена. Перейдем к нормальной жизни. — И запел, озирая уличную толчею: — «Как на Дерибасовской, угол Ришельевской, в девять часов вечера разнеслася весть...» Кстати, ты знаешь, кто такой был Дерибас? Феринка-малютка! А живешь в таком великом городе. Дерибас был второй человек после Кутузова, понял? Наполеона чуть в плен не взял. Знать надо народных героев!
Русику захотелось домой, в свой тихий двор, в свою комнату-боковушку. Он бы сейчас лег и уснул. Спал бы долго, потом проснулся от голоса мамы и все позабыл. Уж очень Русик терялся среди шума, пестроты, движения больших улиц, чувствовал себя маленьким и несчастным: его устрашали громоздкие, потемнелые от времени дома, хоть и красивые, он был никому не нужен в уличной толпе, что-то покупавшей в жаркой тесноте магазинов, евшей и немо говорившей за стеклами кафе и ресторанов. Русик любил свой берег, знал всех живущих н а нем, и они знали, что он тоже есть на свете. Даже Страхпом ему казался сейчас вполне терпимым мужиком.
Витька поднялся, туже затянул брючный ремень, вынул из кармана три рублевых монеты с мелочью.
— Потопали, развлечемся культурно.
Едва поспевая, Русик бежал за Витькой, а тот вышагивал широко, не увертываясь от прохожих, лишь иногда, толкнув нарочито патлатую девчонку, говорил грубовато: «Пардон, мадам!» Он шел как хозяин по собственной улице, небрежно жуя папиросу, сощурено оглядывая киоски, витрины, презирая людскую суету; купил два вафельных мороженых, сунул молча одно Русику и также по-хозяйски, будто прибыл к двери родного дома, остановился у подвальчика с надписью «Гамбринус».
— Приглашаю. Лучшее пиво. Рванем по кружечке для успокоения нервов.
— Н-не знаю... — мотнул головой Русик, прилепившись глазами к медному квадрату, на котором была выбита лохматая, скуластая, с заплывшими веками хохочущая физиономия. — Кто это, а?..
— Пивной бог, Гамбринус. Ну, давай лапу!
Они спустились по каменным ступенькам, протиснулись в темноватый распахнутый вход, тут их придержал, надвинувшись животом, толстый швейцар в полотняном костюме с желтыми нашивками; Витька негромко, словно доверяя тайну, сказал: «Он со мной», — и ссыпал швейцару в подставленную ладонь мелочь. Сопутствуемые его нежными кивками, они прошагали под низкие своды знаменитого пивного заведения.
Горели лампы в красных, синих, зеленых светильниках, вместо столов у стен стояли большие дубовые бочки, вместо стульев — бочата. Были и столы с длинными лавками, но дальше, у мозаичной стены, просвеченной электричеством. Напротив буфета — маленькая сцена или просто подмостки, пианино, барабан на железных ножках. Пахло теплой кислотой пива, вяленой рыбой.
— Швартуйся,— подтолкнул Витька к бочонку в углу, и Русик ойкнул, больно ударившись о жесткий круг, обтянутый обручем, а Витька хохотнул: — Ясно, не мамина перина, для мужчин.
— Сколько тебе, мужчина? — спросила официантка, держа позади Витьки поднос, плотно уставленный кружками с потрескивающей пухлой пеной.
— Пару. И зажевать — пивных палочек.
— За палочками сходишь сам.
— Грубит, — вздохнув, пояснил Витька. — Думает, паспорта не имею. — Послушно встал, сходил к буфету, принес блюдце коричнево зажаренных хлебцев, действительно похожих на палочки. — Пива хлебнешь малость?
Пить очень хотелось, Русик наклонил кружку, глотнул раз-другой и отшатнулся: горечь обожгла рот и горло, кажется, затрещала пивной пеной в голове, выступила слезами на глазах. Он закашлялся, обеими ладонями посунул от себя кружку.
— Понятно. Хрумкай палочки. Потом квасу куплю.
Хлебцы были черствые, соленые и невкусные. Русик жевал, лишь бы не сидеть просто так, разглядывал пивбар, посетителей, пивших много, еле видимых за мутными рядами стеклянных кружек, но тихих, говоривших негромко, вежливых с официантками. А Русику думалось, что в «Гамбринусе» — шум, крики, музыка, духота, драки. Может, вечером разгуливается народ? Когда придут портовики и матросы?.. Он ведь слышал о знаменитом пивбаре по рассказам старика Шаланды, который раньше бывал здесь каждый вечер, а теперь, постарев, навещает только по большим своим праздникам или после хорошего заработка.
Витька выпил кружку, мечтательно похрумкал палочку, зеленоватые девчоночьи глаза его сделались еще округлее, налились влагой, и он уже не мог пригасить их темными девчоночьими ресницами.
— Между прочим,— сказал он, чуть заикаясь,— один большой писатель любил здесь посиживать. До революции. Фамилию позабыл. Правда, говорят, пивбар был не совсем на этом месте, но это мелочи, Руслан. Главное, у классика произведение есть, «Гамбринус» называется. Собираюсь прочитать...
— Расскажешь потом?
— Само собой.
— А здесь дерутся?
— Бывает. Да ты не грусти. Хочешь, посидим часика полтора, и твой боцман явится. Они все тут отмечаются, когда в порт приходят.
Русик вскочил, бросил в блюдце надкусанный хлебец.
— Пошли, Вить, я замерз тут.
— Сядь и не переживай. Сейчас потопаем. Я этих отцов сам ненавижу. Мой тоже плавает, десять лет. А дома поговорить толком не умеет, все жить по-человечески учит. А сам — человек, скажи?
— Мой — человек.
— Твой? Да! Нагляделись сегодня!
— Не-е, это не он. Не папка. У этого и бороды нету, этот совсем не похож на моего папку Я тебе фото покажу.
— Ну даешь, феринка-малявка! Так рассуждают папуасы с каких-нибудь коралловых островов. Ты же не видел его почти четыре года. А когда видел, тебе тоже было три. Чего мог запомнить?
— Не-ет, я все помню!
— Хвалю, фантазия хорошая, может, писателем станешь со временем. Не возражаю. Опишешь наши похождения.
Вторую кружку Витька не допил, с сожалением отодвинул — зря взял, перед официанткой порисовался, — встал, оставил на бочке рубль, сгреб с блюдца хлебцы, высыпал Русику в кармашек рубашки:
— Умные хлебом не бросаются, дожрем в автобусе.
Они выбрались под высокое солнце, в тепло и толчею улицы. Все сверкало, двигалось, напоминало отдаленный шум негромкого морского прибоя. Русик, побывав в баре-подвале, вроде бы лучше стал видеть: вот старинная, с узкими продолговатыми окнами гостиница «Спартак», кипящий народом магазин «Пассаж», дальше, если свернуть налево, — театр оперы, словно вылепленный, а не построенный, похожий на огромный торт, облепленный фигурками, красивый и немного пугающий: можно ли в него войти?.. Они шагают, размахивая руками, легко увертываются от встречных, пьют квас из белой бочки, едят мороженое; на улице Ласточкина стремительный Витька резко останавливается, читает вывеску, громко, словно видит ее в первый раз: