Дождь за окном усиливался: уже не постукивание одиноких капель, а довольно громкое и назойливое шуршание, под стать шуму дорожного движения. Дождь не мешал разговору. Скорее утяжелял его. Заметно поубавилось света. Верная псина распласталась на полу, прислонив здоровенную башку к ногам хозяина. Тот сидел, глубоко вдавившись в кресло, прикрыв граненый стаканчик ладонями, словно согревая его.

Пауза длилась довольно долго.

– Видите ли, Андрей Николаевич, когда-то у меня это получалось лучше, когда-то хуже, но всю жизнь я старался оставаться самим собой. Мой отец, тоже университетский профессор, привил мне верность социалистическим идеям, – сейчас сказали бы «социал-демократическим» – и любовь к русской литературе. Он был дружен с кружком русских народовольцев, живших в эмиграции в Турине. Мне кажется, он был тайно влюблен в русскую девушку – революционерку. Она потом погибла в перестрелке…

Меня пытались соблазнить, революцией, Коминтерном, фашизмом, возможностью эмигрировать в США. Я не поддался. Не стал коммунистом, не эмигрировал, не вступил в фашистскую партию, хотя мне за это пришлось заплатить шестью годами ссылки. Маленький городок в Базеликате. Полторы тысячи жителей. После войны началось повальное сведение счетов – люди ломались, стрелялись. Мне помогла выстоять моя любовь к русской литературе. Со временем она соединилась с моими социалистическими убеждениями. Любя русскую литературу – Толстого, Тургенева, Ахматову, Мандельштама, – я любил и Советский Союз. Не сталинский, конечно, а тот, которого никогда не было, но в который мы все верили.

Профессор замолчал. Отпил пару глотков.

– Знаете, в чем отличие русской литературы? Это литература текста. Ее надо читать. Со вкусом, вдумчиво. Как вы пьете «Бароло». Настоящий текст содержит в себе все. За пределами текста нет ничего. Жизнь писателей за рамками минимального набора исходных данных, меня никогда особенно не интересовала. Доискиваться до тайных мотивов их поведения мне казалось чем-то неприличным. Чуть ли не изменой литературе. Потому что по большому счету жизни писателя вне его книг не существует.

Вспоминая разговор с Маркини, Гремин испытывал жгучее чувство стыда. Ему тогда постоянно хотелось посмотреть на часы. Он еле сдерживался. Неожиданно профессор грузно поднялся, приблизился к ближнему книжному шкафу за креслом, близоруко всмотрелся в книжные корешки, потянул за один из них.

– Я вам прочитаю крохотный кусочек, – он снова устроился поудобнее и стал читать. Негромко, не слишком выразительно, как, наверное, читал бы своему ребенку: – «Медленно поворотил он голову, чтобы взглянуть на умершую и… Трепет побежал по его жилам: перед ним лежала красавица, какая когда-либо бывала на земле. Казалось, никогда еще черты лица не были образованы в такой резкой и вместе гармонической красоте. Она лежала как живая. Чело, прекрасное, нежное, как снег, как серебро, казалось, мыслило; брови – ночь среди солнечного дня, тонкие, ровные, горделиво приподнялись над закрытыми глазами, а ресницы, упавшие стрелами на щеки, пылавшие жаром тайных желаний; уста – рубины, готовые усмехнуться… Но в них же, в тех же самых чертах, он видел что-то страшно пронзительное. Он чувствовал, что душа его начинала как-то болезненно ныть, как будто бы вдруг среди вихря веселья из-за кружившейся толпы запел кто-нибудь песню об угнетенном народе. Рубины уст ее, казалось, прикипали кровию к самому сердцу. Вдруг что-то страшно знакомое показалось в лице ее. „Ведьма!“ – вскрикнул он не своим голосом, отвел глаза в сторону, побледнел весь и стал читать свои молитвы. Это была та самая ведьма, которую убил он».

Маркини пропустил несколько страниц и продолжил чтение:

– «"Приведите Вия! Ступайте за Вием!" – раздались слова мертвеца. И вдруг настала тишина в церкви; послышалось вдали волчье завывание, и скоро раздались тяжелые шаги, звучавшие по церкви; взглянув искоса, увидел он, что ведут какого-то приземистого, дюжего, косолапого человека. Весь был он в черной земле. Как жилистые, крепкие корни, выдавались его засыпанные землею ноги и руки. Тяжело ступал он, поминутно оступаясь. Длинные веки опущены были до самой земли. С ужасом заметил Хома, что лицо было на нем железное. Его привели под руки и прямо поставили к тому месту, где стоял Хома. „Подымите мне веки: не вижу!“ – сказал подземным голосом Вий – и все сонмище кинулось подымать ему веки. „Не гляди!“ – шепнул какой-то внутренний голос философу. Не вытерпел он и глянул. „Вот он!“ – закричал Вий и уставил на него железный палец. И все, сколько ни было, кинулись на философа. Бездыханный грянулся он на землю, и тут же вылетел дух из него от страха…». Вы узнали?

– Да, заключительная сцена «Вия».

– Ну, не совсем заключительная. Есть еще одна короткая сцена. Уже без Хомы Брута. Но не в том суть. Это один из самых знаменитых фрагментов во всей всемирной литературе. И поверьте мне, его изучали вдоль и поперек. Этот текст можно анализировать по-разному. Можно, отталкиваясь от него, попытаться реконструировать неизвестные страницы биографии Гоголя. Сформулировать гипотезу, что Гоголь в юности был потрясен красотой лежащего в гробу женского тела. Отсюда, кстати, шаг до подозрения в некрофилии. Наверное, когда-то Гоголю довелось провести ночь в церкви или на кладбище, трудно представить, что можно с такой жизненной силой изобразить состояние смертельного ужаса только на основании рассказов. Есть описания, которые в силу самой своей убедительности, предполагают наличие личного опыта. Наконец, с достаточной степенью вероятности можно предположить, что в детстве мать запугивала Гоголя описаниями нечистой силы, отчего у того на всю жизнь осталось болезненное увлечение сказками.

Профессор помолчал, глотнул из стаканчика.

– Есть и другой подход – фрейдистский или неофрейдистский, – объяснял он, – когда исследуется подсознание Гоголя. Ему атрибуируется патологическое, подозрительное отношение к женскому полу. Женщина интерпретируется как орудие разрушения мужчины. Обворожение – как установление контроля. И, конечно, блистательная, ставшая канонической, интерпретация появления Вия. Откровенное, не допускавшее сомнения, признание Гоголем торжества мужского начала. Потому что длинные, висящие до земли веки, которые поднимаются, естественно, символизируют эрекцию. Это впечатление еще усиливается, поскольку железный палец Вия, уставленный на Хому, также символизирует эрекцию. Хома поддается своей тайной гомосексуальности. В порыве желания смотрит на Вия и тем самым выдает себя. При такой интерпретации его смерть – наказание за то, что он предал мужское братство, проявил слабость, сперва – позволив ведьме оседлать себя, а затем – испугавшись в финальном противостоянии в церкви… Такие трактовки имеют право на существование. Но в эти игры пусть играется молодежь. Мне это неинтересно. Мне значительно интереснее разобраться в происхожении слова «вий», которое вы не найдете ни в одном словаре. Распространенное объяснение: «вий» – от украинского слова «выя» – «ресница», особо не убеждает. И откуда в украинской сказке взялись гномы? Их там не может быть по определению. Гоголь позаимствовал их в «Ундине» Ламотт-Фуке? Какое влияние, наконец, на него оказал Жуковский? Это достойный предмет для настоящего исследования. Здесь есть интрига. А исследовать, какое половое извращение было у Гоголя – не занятие для серьезного ученого.

Профессор замолк. Гремин взирал на него с восхищением, пытаясь разобраться в путанице своих мыслей.

Потом профессору, видимо, показалось, что он был слишком жестким, и он добавил:

– Все зависит от того, чем вы занимаетесь. Если вы литературовед, вы изучаете тексты. Если вы историк, вы изучаете исторические факты. В этом случае можно выяснять внезапную причину отъезда Гоголя из Рима в июне 1839 года. Можно перебрать архивы, начиная с секретного архива Ватикана, опросить потомков людей, составлявших круг общения Гоголя, изучить домовые книги, разыскать квитанции и так далее. Но это уже другой жанр.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: