Матье подумал о Колене Юффеле и всех тех, кто видел такие же зверства. Он сказал об этом Безансону, а потом вспомнил, как однажды в июне видел с вершины Ревермона сотни брессанских косцов, которых французские солдаты заставляли косить еще зеленый хлеб.
– Да, знаю, – вставил Безансон, – это выдумка кардинала. Здорово придумал. А что не успели скосить, то сожгли – это перед самой жатвой-то… Тоже ведь преступление. Я все думаю, ну как же служитель божий может творить такие дела.
Нагрузив сани, они пустились в обратный путь к лесу, молча, полные воспоминаний об ужасах войны.
Теперь луна светила им в спину, и тень упряжки бежала впереди них, чуть правее, колеблясь и вытягиваясь на снегу.
Они молча плыли по снежному морю, и только достигнув берега, вступив под сень леса и углубившись в него, Матье произнес слегка дрожащим голосом:
– Нелегко мне, знаешь, вас бросать. Но приходится. Не могу тебе сказать, почему, но это очень важно. Ни Пьер всего не знает, ни Мари… Ты им только скажи, что пришлось мне вернуться туда, откуда я пришел. И все… Скажешь им, ладно?.. Они поймут.
Безансон вздохнул и кивнул в знак согласия как раз тогда, когда они погрузились в густую тень первых елей. Где-то далеко, с наветреной стороны, выли волки. В санях звякало железо. Лес, как и раньше, кричал по-кошачьи, а заходящая луна уступала место тьме, которая круглый год гнездится в густых ельнях.
Часть четвертая
СВЕТЛЫЕ, КАК РОДНИК, ГЛАЗА
23
Большую часть дня они потратили на подготовку повозок, подставляя под колеса деревянные полозья, на которые крепился металл. Основные работы выполняли Безансон, старик кузнец и столяр, а Пьер, Матье и двое других помогали им. Близость отъезда целый день держала всех в сильнейшем возбуждении, а когда наступил вечер, Добряк Безансон, улучив минуту, когда он остался наедине с Матье, спросил:
– Ты хорошо подумал?
– Да… Я не могу ничего тебе…
– Ты и не должен ничего мне объяснять, – перебил его Безансон. – Я сказал советнику, что пойду с тобой вместе в конце обоза. Оно и понятно. Ежели какая повозка сломается, лучше мне быть позади… А тебя ему хотелось послать вперед, потому как ты – возчик и хорошо знаешь дороги, но я ему сказал, что ты подойдешь, если понадобится. – И, рассмеявшись, добавил: – Видишь, что ты заставляешь меня делать.
Оба нервно засмеялись, скрывая волнение; потом, взяв Матье за плечи, Безансон снова заговорил – уже серьезно:
– Мы с тобой непременно еще свидимся, Гийон… Сам увидишь, что я правду говорю… Сам увидишь.
Вот и все. Они расцеловались, пожелали друг другу удачи, и при свете высоко взошедшей луны Матье видел, как они удалялись. Он стоял в тени хижины, на самом краю селения, а сани-повозки скользили на неподвижных колесах, соединенных длинными подкованными железом полозьями.
Матье выждал, пока парусиновый верх последнего фургона исчез за елью, и, слушая, как затихают вдали пощелкиванья кнутов и крики возниц, медленно, еле сдерживая слезы, с тяжелым сердцем вернулся в хижину Безансона. Короткие язычки пламени плясали на красноватых угольях. Матье подбросил еще пару поленьев, поворошил их и какую-то минуту неподвижно глядел на огонь. А когда все стало расплываться от навернувшихся на глаза слез, он прошел к нарам и лег, укрывшись плащом. Все ушло куда-то, все, кроме этих бревенчатых стен и глинобитного пола. Матье подумал, что остался совсем один в лесном селении, и ему пришла в голову мысль побывать в каждой хижине. Потом, поразмыслив, он пожал плечами. Глупая мысль – такая же глупая, как и считать, что можно прожить здесь одному… И не уйти вместе со всеми.
Он приподнялся на локте. Будто ток горячей крови вдруг хлынул по его венам.
– Мне совсем недолго их догнать… Бог ты мой, Добряк Безансон, ну и рожу он скорчит! Так его и слышу… Вот бы он обрадовался!.. А остальные ничего никогда и не узнали бы. Он обещался не говорить им до первой остановки… А на первой остановке они будут уже в самом Валь-де-Мьеже, бог ты мой!
– Оставьте наконец бога в покое.
Матье подскочил. Он говорил вслух, и ему в самом деле показалось, что голос иезуита перебил его.
Во всяком случае, светлые глаза были до ужаса реальны, они стояли перед ним, здесь, во тьме, где жило лишь пламя очага. Глаза эти будто бросали ему вызов… А в завываниях ветра слышался голос:
– Ты хочешь помчаться следом за ними? Ну что ж, иди! Иди скорее, догоняй их!.. Мне ты больше не нужен. Ты меня предал. Разве могу я снова доверять тебе? На что мне такой человек? Если ты и вернешься, то не ради меня, нет! Это было бы просто нелепо. Нет, вернешься ты опять же потому, что боишься. Ты ушел, потому что трясся за свое бренное тело, а возвращаешься потому, что боишься за свою душу… А может, и ради Антуанетты. Ради наслаждения. Запретного наслаждения… Или же просто боишься, что она отомстит тебе, если ты удерешь без нее… Нет, конечно же, ты возвращаешься, чтобы спасти свою душу! Но разве при этом ты нисколько не хитришь? Ведь ты возвращаешься в бараки, когда уже наступили холода и убили заразу… Ибо ты знаешь, что зима возьмет верх над болезнью. Я сам тебе это говорил. Брось, Гийон, главное, не уверяй меня, будто ты и не думал об этом. Хитришь, Гийон… Ты возвращаешься и хочешь, чтобы мы поверили в твое самопожертвование, тогда как тобою движет один лишь эгоизм. Хитришь, Гийон. И прибавляешь еще одну ложь к уже и без того тяжкому бремени своих грехов.
Голос постепенно затих. Матье, не спавший и предыдущую ночь, поддался усталости. Тяжелый сон не отпускал его до самого рассвета. Когда он проснулся, голова у него гудела. Огонь потух, и холод завладел хижиной, тем более потому, что Матье неплотно прикрыл дверь. Он поднялся, сделал несколько движений, разгоняя кровь. И ему вспомнилось, что произошло перед тем, как он заснул. Он подошел к очагу, потоптался и с досадой проворчал:
– Незачем сейчас сызнова разжигать… Идти надо, чего уж там!
Он отворил дверь, и занимавшийся день проник внутрь, серый, точно мутная вода. Он представил себе повозки-сани. На какой-то миг вспомнил Безансона и услышал его прощальный совет:
«Главное, дождись света, а уж после иди. Волки прямо подыхают с голоду… И пику возьми, слышишь! Непременно возьми пику. Все лучше, чем твоя рукоятка от заступа».
Матье несколько раз прошептал:
– Добряк Безансон, плотничий подмастерье. Сколько краев исходил…
Он повторял эти слова, такие притягательные для него, ради удовольствия их слышать. Повторял и видел перед собой высокого сухопарого молодца, с которым ему, наверное, так легко бы работалось.
– Теперь-то, – сказал он, – я догоню их разве что к ночи.
И сам испугался того, что эта мысль еще могла прийти ему в голову. Закинув на плечо сумку, он сжал в руках длинную пику, которую смастерил старик кузнец, и вышел из хижины, плотно притворив за собой дверь. Ветер дул теперь куда слабее. Вьюга пряталась там, в верхушках деревьев, оттуда доносилось ее хриплое дыхание. Внизу же царило спокойствие. Из затворенных хижин не вырывалось ни единой струйки дыма. Матье медленно прошел к загону для скотины. Промерзшие навоз и солома были под ногой твердые, как камень, а запахи холод убил.
«Будет ли у меня еще когда-нибудь хорошая упряжка?»
Лошади, дороги – вот его жизнь.
Он вернулся по своим следам и, бросив последний взгляд на покинутое селение, вышел на дорогу, где накатанный снег хрустел под ногами. Лошади утоптали середину пути, а широкие, окованные железом полозья оставили с каждой стороны по две сверкающие, почти ровные дорожки.
Когда проселок вывел его на большак, Матье остановился. Он уже не колебался, но все же не мог не проводить долгим взглядом убегавший тройной след, который поворачивал вправо, в сторону гор. А ему надо было влево. Туда, где не оставалось уже ни малейшего следа от их упряжки. Снег и метель сравняли дорогу.
С рассветом дорога эта, по которой никто до него не ходил, показалась Матье неприветливой. Однако он пошел по ней широким, хоть и неровным шагом, ибо то и дело проваливался в снег, похрустывавший под ним. Звериные следы перерезали иногда дорогу. То лисьи, то волчьи, то птичьи, а тут прошло стадо ланей. Но потом и они исчезли, и лес оказался во власти Матье. А где-то в вышине, над ветрами, пространство заполняли крики невидимых галок и ворон. И от незримого их присутствия лес, казалось, еще плотнее сжимался вокруг Матье.