Губернатор на мои слова согласно уклонил головою и сказал:

– Вы совершенно правы, и, как вы это знаете, то вперед вы должны знать и то, на что следует обращать все внимание.

Боже мой! А неужли же я до сей-то поры еще не знал, на что надо обращать внимание? Да и что тут за премудрость! Разумеется, на воров, тiх, що у людей коней крадут, а не на тiх пустограев, що пiсни поют! Что же тут говорить о такой пустяковине, и для чего мне дается такая загвоздка? Если бы был жив тот архиерей, который дал мне сокращенное образование, на манер принца, то я бы пал к его непорочным ногам, и он, яко практик, может быть, разъяснил бы мне како или некако: но он уже в то время отыде к отцам, или, просто сказать: «дав дуба». Да, да, да, як он ни был благочестив, а и он помер – и я забыл вам это сказать, что он помер бестрепетно со словами, из коих видно было, что он разумел себя за «олицетворенную идею», по воле бога, который «сам нас одушевляет, кормит, распоряжает, починяет и опять разбирает». Но все это он разумел, а преудивительно, что никому того же духа не предал и хотя сам бодро отошел до вiчного придела, но по нем самосветлейшая голова в губернии остался оный многообожаемый миляга Вековечкин, и я поехал к его страхоподобию, надеясь, что от разума его несть ничто утаено, и как приехал, то положил пред него две бутылки мадеры и говорю ему: «Послухайте меня, многообожаемый, и, во-первых, примите от меня сие немецкое вино для поддержания здоровья вашего, а во-вторых, обсудите: что это, так и так, вот какие мне намеки дают, и что я в таком положении имею делать?» А он мне не отвечал прямо, а сказал как бы притчею: «Вино мадера хотя идет из немецкого города Риги, но оно само не немецкое, а грецкое. А воры и разбойники всегда были между людьми и впредь всегда же уповательно будут. Так и было до потопа: Каин убил Авеля, брата своего[46], и Иосиф тоже был продан своими братьями, и те на цену его купили себе и женам сапоги. А вот ныне насташа инии взыскатели, мужский пол в больших волосах и в шляпах оной же земли греческой, где и мадера произрастает; а жинки, ох, стрижени и в темных окулярах, и глаголятся все они сицилисты, или, то же самое, потрясователи основ, ибо они-то и есть те, що троны шатают! Так вот, аще хощешь отличен быти – ты хотя одного из сих и сцапай, и тогда будет к тебе иное внимание!»

Но я говорю с сожалением, что это возможно только где-нибудь в странах просвещенных, а у нас в Перегудах ни про каких потрясователей нет и слуху! « А оный многообожаемый миляга мне на это отвечает:

– Они ныне всюду проникают, только смотреть надо. Ты конокрада брось. Конокрадов хоть и всех перелови – за них чести не заслужишь, а поймай хоть одного в шляпе земли греческой или стрижену жинку в окулярах, и отберешь награду лучше Назария.

А я спрашиваю:

– Как? Неужли Назария уже и к награде представлен!

А многообожаемый мне отвечает, что он ее уже и получил.

– Когда?

– А вот, – говорит, – как на сей неделе снег выпадал, тогда Назарию на перси и награда спала.

Господи! Христос, царь небесный! Да где же после этого на свете справедливость! Я столько конокрадов изловил и коней мужикам возвратил, и мне за это ничего еще не свалилося, a пiп Назарко щось такое понаврал, и уже награду сцапал!.. Напала на меня от этого разом тоска, и возросло вдруг безмернейшее честолюбие. Не могу так служить – хочу награды. И зашел я в собор, и плакал у раки преподобного, и – вот вам крест Господень – поклялся тут у святых мощей не остыть до того, пока открою хоть одного потрясователя, и получу орден, и в этот способ вотру Назарию под самый его керпатый нос самую наиздоровеннейшую дулю, щоб он ее и нюхал и смоктал[47] до вiку!

XVI

И вот, знаете, как сказано в писании: «не клянитесь никако», так поверьте, что это и должно быть справедливое, потому что сразу же после того, як я заклялся, сделался у меня оборот во всех мыслях и во всей моей жизни: покинул я свой «Чин явления истины» и совсем не стал смотреть конокрадов, а только одного и убивался: как бы мне где-нибудь в своем стану повстречать потрясователя основ и его сцапать, а потом вздеть на себя орден по крайней мере не ниже того, как у отца Назария, а быть может, и высший.

И, господь мой пренебесный, вот уже ныне или теперь, после великого моего падения, когда я, оторванный от близкой славы, вспоминаю об этих безумных мечтах моих, то не поверите, а мне делается даже ужасно! Так я был озабочен, что по ночам совсем спать перестал, а если когда-нибудь и засну, то сейчас опять неспокойно пробуждаюсь и кричу: «Где они? Где? Хватай их!» И моя служебница, оная жинка Христина, що я говорил вам, у меня еще и ранее була за служительку, бывало, как услышит сей крик мой, то вся затрусится и говорит:

– Що се вы, Оноприй Опанасович, совсiм так ужасно здурiлы, що аж с вами в дом буть страшно!

И действительно, знаете, я ее так напутал, що она, бывало, сядет на крайчик постели и боится уходить, а пристанет:

– Скажите мине, мiй голубе сизый, – що се вам такое подiялось – чего это вы все жохаетесь да кричите? Я ей отвечаю:

– Иди себе, Христя, се не твоего разума дiло! А она така-то была бабенка юрка, да кругленькая и очень ласковая, пойдет плечиками вертеть и ни за что не отстанет!

– Се, – каже, – правда, миленький, що я проста жинка и ничего не разумiю; а як вы мiни расскажите, то я тоди и уразумiю.

Извольте себе вообразить ночною порою и наедине с молодою женщиною претерпевать от нее такие хитрости! Ну, разумеется, не сразу от нее избавишься. А она и вновь приступает:

– Ну вот все се добре: нехай бог помогае, а теперь скажите: кого же вы это, сердце мое, боитеся?

– Злодия боюсь.

А она и через свою пухленьку губку только дунет и отвечает:

– Ну где ж таки, щоб вы, да такой храбрищий пан, що никогда еще никакого злодия не боялись, а теперь вдруг забоякались! Нет, это вы, сердце мое, щось-то брешете.

И то ведь совершенная ее правда была, как она мне рассказывала, что я с самыми жестокими ворами был пребесстрашный. Заметьте, что, бывало, призову ариштанта, и сижу с ним сам на сам, и читаю ему по тетради молитвы и клятвы, и пугаю его то провалом земли, то частью его со Иудою, а сам нарочито раскладаю по столу бритвы, а потом опушаю их в, теплую воду, а потом капну из пузыречка оливкою на оселок, да правлю бритвы на оселочке, а потом вожу их по полотенечку, а потом зачинаю помалу и бриться. А той, виноватый, все стоит да мается, и пить ему страшно хочется, и колена его под ногами ломятся, и Христя говорит: «Я, было, только думаю, что он, дурак, сам не возьмет у вас бритву, да горло вам, душечка, не перережет. Нет; вы все бесстрашный были, а теперь вы мне, бедной сиротинке, не хотите только правды сказать: кого это вы во сне хапаете, а сами всi труситесь. Я после сего буду плакать!»

А я ей отвечаю: «Ну-ну-ну!» Да все ей и рассказал: какие объявились на свете новые люди в шляпах земли греческой.

А она, бiсова жинка, вообразите себе, еще нимало сего не испугалась, а только спросила:

– Що ж, они еще, муси быть, молодые чи старые?

– Якие ж там старые! – говорю, – нет! они еще совсем, муси быть, в свежих силах, и даже совсем молодцы.

– От-то ще добре, що они молодцы. От як бы они тут були, я бы на них подывилась!

– Да, – говорю, – ты бы подивилась! И видать, що дура! А ты то бы подумала, что в яком они в страшном уборi!

– А вот то ж! Чего я их буду так страховатися? Як они молодые, то в яком хочешь убранье – все буде добре, як «разберуться».

– Они в шляпах земли греческой.

– А се яка ж така шляпа земли греческой?

– А вот то и есть, что я еще и сам не знаю, какая она такая, мохнатая.

– Ну так що ж, що она мохнатая! Може, это еще и не страшно!

– Нет, это очень даже страшно, и как он на тебя наскочит, так ты испугаешься и упадешь.

вернуться

46

…Каин убил Авеля, брата своего… – Каин и Авель, по библейскому преданию, дети Адама и Евы; Каин убил Авеля из зависти.

вернуться

47

Смоктать (диал.) – сосать. Жахаться (укр. жахатися) – пугаться, бояться.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: