– Як?
А я говорю:
– А вот как: вот мы ездим у дышель, а надо закладать тройку с дугой да с бубнами… Он смеется и говорит:
– А еще ж що?
– Пiсен своих про Украину да еще що не спiвать.
– А що ж спiвать?
– А вот: «По мосту-мосту, по калинову мосту».
– А се що ж такое «калинов мост»?
– Веселая песня такая: «Полы машутся, раздуваются».
Он, глупый, уже совсем смеется:
– Як «раздуваются»? Чего они раздуваются?
– Не понимаешь?
– А ей же да богу не разумiю!
– Ну, то будешь разуметь!
– Да з якого ж поводу?!
– Будешь разумiть!
– Да з якого поводу?!
– Побачишь!
– Що!
– Тоди побачишь! А он вдруг кажет:
– «Тпру!» – и, покинув враз всю оную свою превеликую малоросскую флегму, сразу остановил коней и слез, и подает мне вожжи.
– Это что? – говорю.
– Извольте-ся! – отвечает.
– Что же это значит?
– Вожжи.
– Зачем?
– Бо я больше с вами ехать не хочу!
– Да что же это такое значит?
– Значится, що я всей сей престрашенной морок не желаю и больше с вами не поiду. Погоняйте сами.
Положил мне на колени вожжи и пошел в сторону через лесочек!..
Я его звал, звал и говорил ему и «душко мое» и «миляга», но назад не дозвался! Раз только он на минуту обернулся, но и то только крикнул:
– Не турбуйтесь[52] напрасно: не зовите меня, бо я не пойду. Погоняйте сами.
И так и ушел… Ну, прошу вас покорно уделать какую угодно политику ось с таким-то народом!
– Звольтеся: погоняйте сами!
А кони у меня были превостренькие, так как я, не обязанный еще узами брака, любил слегка пошиковать, а править-то я сам был не мастер, да и скандал, знаете, без кучера домой возвращаться и четверкой править. И я насилу добрался до дому и так перетрусился, что сразу же заболел на слаботы желудка, а потом оказалось другое еще досаждение, что этот дурень Стецько ничего не понял как следует, а начал всем рассказывать, будто кто только до меня пойдет за кучера, то тому непременно быть подлюгой или идти в Сибирь. И подумайте, никто из паробков не хочет идти до меня убирать кони и ездить, и у меня некому ни чистить коней, ни кормить их, ни запрягать, и к довершению всего вдруг в одну прекрасную ночь, когда мы с Христиной сами им решетами овса наложили и конюшни заперли, – их всех четверых в той ночи и украли!..
Заметьте себе, я, той самый, що всiх конокрадов изводил, – вдруг сам сел пешки!
XXI
Ужасная в душе моей возникла обида и озлобление! Где ж таки, помилуйте, у самого станового коней свели! Что еще можно вздумать в мире сего дерзновеннее! Последние времена пришли! Кони – четверка – семьсот рублей стоили; да еще упряжка, а теперь дуй себе куда хочешь в погоню за ворами на палочке верхом.
Но и то бы еще ничего, як бы дело шло по-старому и следствие бы мог производить я сам по «Чину явления», но теперь это правили уже особливые следователи, и той, которому это дело досталось, не хотел меня слушать, чтобы арестовать зараз всех подозрительных людей. Так что я многих залучал сам и приводил их в виде дознания к «Чину явления истины», но один из тех злодiев еще пожаловался, и меня самого потребовали в суд!.. Как это вам кажется? Меня же обворовали, – у меня, благородного человека, кони покрадены, да и я же еще должен спешить поехать и оправдываться противо простого конокрада! Все було на сей грiшной земли, всякое беззаконие, но сего уже, кажется, никогда еще не було! А тут еще и ехать не с кем, и я, даже не отдохнув порядком, помчался на вольнонаемных жидовских лошадях балогулою, и собственно с тiм намерением, щобы там в городе себе и пару коней купить.
Ну, а нервы мои, разумеется, были в страшнейшем разволнении, и я весь этот новый суд и следствие ненавидел!.. Да и для чего, до правды, эти новые суды сделаны? Все у нас прежде было не так: суд был письменный, и що там, бывало, повытчики да секретари напишут, так то спокойно и исполняется: виновный осенит себя крестным знамением да благолепно выпятит спину, а другой раб бога вышнего вкатит ему, сколько указано, и все шло преблагополучно, ну так нет же! – вдруг это все для чего-то отменили и сделали такое егалите и братарните[53], что, – извольте вам, – всякий пройдисвiт уже может говорить и обижаться! Это ж, ей-богу, удивительно! Быть на суде, и то совестно! То судья говорит, то злодiй говорит, а то еще его заступщик. Где ж тут мне всех их переговорить! Я пошел до старого приятеля Вековечкина и говорю:
– Научите меня, многообожаемый Евграф Семенович, як я имею в сем представлении суда говорить.
А он же, миляга, – дай бог ему долгого вiку, – хорошо посоветовал:
– Говори, – сказал, – как можно пышно, щоб вроде поэзии – и не спущай суду форсу!
– Ну, так, мол, и буду.
И вот, как меня спросили: «Что вам известно?», я и начал:
– Мне, – говорю, – то известно, що все было тихо, и был день, и солнце сияло на небе высоко-превысоко во весь день, пока я не спал. И все было так, як я говорю, господа судьи. А как уже стал день приближаться к вечеру, то и тогда еще солнце сияло, но уже несколько тише, а потом оно взяло да и пошло отпочить в зори, и от того стало как будто еще лучше – и на небе, и на земли, тихо-тихесенько по ночи.
Тут меня председатель перебил и говорит:
– Вы, кажется, отвлекаетесь! А я ему отвечаю:
– Никак нет-с!
– Вы о деле говорите, как лошади украдены.
– Я о сем и говорю.
– Ну, продолжайте.
– Я, – говорю, – покушал на ночь грибки в сметане, и позанялся срочными делами, и потом прочел вечерние молитвы, и начал укладываться спать по ночи, аж вдруг чувствую себе, что мне так что-сь нехорошо, як бы отравление…
Какой-то член перебил меня вопросом:
– Верно, у вас живот заболел от грибов?
– Не знаю отчего, но вот это самое место на животе и холод во весь подвенечный столб, даже до хрящика… Я и схопился и спать не можу…
В залi всi захохотали.
– А какая была ночь: темная или светлая? – вопросил член. Отвечаю:
– Ночь була не темная и не светлая, а такая млявая[54], вот в какие русалки любят подниматься со дна гулять и шукать хлопцов по очеретам[55].
– Значит, месяца не было?
– Нет, а впрочем – позвольте: сдается, что, может быть, месяц и был, но только он был какой-то такой, необстоятельный, а блудник, то выходил, а то знов упадал за прелестными тучками. Выскочит, подивится на землю и знову спрячется в облаки. И я як вернулся знову до себя в постель, то лег под одеяло и враз же ощутил в себе такое благоволение опочить, что уже думал, будто теперь даже всi ангелы божий легли опочивать на облачках, як на подушечках, а притомленные сельские люди, наработавшись, по всему селу так храпят, що аж земля стогнет, и тут я сам поклал голову на подушку и заплющил очи…
И я вижу, что все слушатели слушают меня очень с большим удовольствием, и кто-сь-то даже заплакал, но председатель знову до меня цепляется и перебивает:
– Говорите о том: как были украдены лошади?
– Ну, я же к этому все и веду. Вдруг спавшие люди сквозь сон почуяли, где-сь-то что-то скребе. Враз одни подумали, що то скребутся коты… влюбленные коты, понимаете! А другие думали, що то були не коты, а собаки; а то не были и не коты и не собаки, а были вот эти самые бабины сыны злодiи… – Но тут председатель на меня закричал…
– Прошу вас не дозволять себе обидных выражений! А я отвечаю:
– Помилуйте, да в чем же тут обида! ведь и все люди на свiти суть бабины дети, как и я и вы, ваше превосходительство.
В публике прошел смех, а председатель говорит мне:
– Довольно!
А я чую, что публика по мне поборает, и говорю: