Мне не хочется, чтобы Вы уезжали с превратным мнением обо мне, и потому посылаю Вам это письмо.
Всегда преданный Вам.
73
ДЖОРДЖУ КЕТТЕРМОЛУ
Девоншир-террас,
четверг вечером, 28 января 1841 г.
Мой дорогой Джордж,
Вчера я посылал к Чепмену и Холлу за второй темой для 2-го выпуска "Барнеби", но оказалось, что они отправили его Брауну.
Первую тему к 3-му выпуску я пошлю Вам либо в субботу, либо, самое позднее, в воскресенье утром. Кроме того, я просил Чепмена и Холла направить Вам корректуры предыдущих глав для справок.
Я хочу знать, чувствуете ли Вы воронов вообще, и понравится ли Вам, в частности, ворон Барнеби? Так как Барнеби - идиот, я задумал выпускать его только в обществе ворона, который неизмеримо мудрее его. С этой целью я изучал свою птицу и думаю, что мне удастся из нее сделать весьма любопытный персонаж. Возьметесь ли Вы за такой сюжет, когда ворон сделает свой дебют?
Преданный Вам.
74
ТОМАСУ ЛЕТИМЕРУ
Девоншир-террас,
13 марта 1841 г.
...Интересно - я всегда считал, что за "Лавку древностей" заслуживаю наивысший балл и что ни один из моих романов так отчетливо не представлялся мне весь - по композиции и общему замыслу, - как этот, с самого начала. Умиротворенность, пронизывающая всю эту вещь, есть результат сознательно поставленной цели; я хотел, чтобы на книге с первых страниц лежала тень преждевременной смерти. Мне кажется, что я всегда буду любить эту книгу больше всех, какие написал и напишу. Вот и все, что касается моих писаний...
75
БЭЗИЛУ ХОЛЛУ
Девоншир-террас,
вторник вечером, 16 марта 1841 г.
Мой дорогой Холл, - я чувствую, что это и есть тот случай, когда juniores priores {Младшие впереди (лат.).}, и, видно, мне следует дружеским обращением к Вам разбить лед с одного удара.
До вчерашнего вечера я никак не мог собраться с духом и прочитать повесть леди де Ланси *, и если бы не Ваше письмо, наверное, так бы и не собрался. С первого взгляда на рукопись, которую Вы так любезно мне предоставили, я почувствовал, какая в ней заключена страшная правда, и я в самом деле, из чистого малодушия, не решался раскрыть ее.
Проработав над "Барнеби" весь день, я пошел часа на два бродить по самым убогим и страшным улицам в поисках впечатлений для дальнейшей работы над повестью. И вот, часам к десяти я принялся за рукопись. Сказать, что чтение этого поразительного и потрясающего рассказа составило эпоху в моей жизни, что я не позабуду ни одного слова в нем, что я не могу отделаться от впечатления, произведенного им и что я в жизни не встречал ничего более искреннего, трогательного, ничего, что бы вызывало такую живую картину перед глазами, - значит ничего не сказать. Я - и муж, и жена, и убитый мужчина, и оставшаяся в живых женщина, и Эмма, и генерал Дандас, и доктор, и ложе больного - все и вся (за исключением прусского офицера, да будет он проклят!). Все то, что я до сих пор считал за шедевры, что прежде поражало меня силой чувства, теперь кажется мне пустым. Даже если я проживу еще пятьдесят лет, отныне и до самой моей смерти описанные здесь сцены будут сниться мне с ужасающей реальностью. И всякий раз, когда зайдет при мне разговор о каком-нибудь сражении, перед моими глазами непременно всплывет вся эта повесть. Так и вижу герцога, как он в рубашке без мундира стоит перед офицером в парадной форме или, как он, спешившись, подходит к храброму солдату, сраженному пулей.
Вот разительное доказательство могущества этого удивительного человека, Дефо: чуть ли не в каждой строке повествования я словно узнаю его руку. У Вас не было такого чувства? Как она поехала в Ватерлоо, не думая ни о чем, кроме препятствий, которые нужно преодолеть; как заперлась в комнате, чтобы не слышать ничего, как не подошла к двери, когда раздался стук; как по бурной радости, которая ее охватила, когда она узнала, что он в безопасности, поняла, до какой степени ее терзали тревоги и сомнения; ее страстное желание быть вместе с ним, все это описание хижины и обстановки в ней; их ежедневные ухищрения, чтобы не умереть с голоду; и как она легла рядом с ним и оба уснули; и его решение бросить военную службу и начать спокойную жизнь; и ее грусть, когда она увидела, с каким аппетитом он ест перед самой своей гибелью, и потом описание его гибели, - до сих пор я думал, что такая высокая правдивость в литературе по плечу одному этому необыкновенному человеку.
Я ничего не говорю о всех этих прекрасных и нежных картинах - как она каждый день думает о своем счастье, как надевает ему на грудь ордена перед банкетом, как выходит ночью на балкон, как смотрит на отряды солдат, исчезающие за воротами, как возвращается потом к больному. Здесь все торжественное вдохновение, а святыни касаться не должно. И позволю себе лишь повторить, со всей энергией, на какую я способен, всю меру которой передать на бумаге невозможно, что я от самой глубины души благодарен Вам за то, что Вы мне дали прочитать эту повесть, которая произвела на меня неизгладимое впечатление. Отныне столь знакомые мне места, по которым путешествовала Ваша сестра, для меня священны; и если будет на то воля божья, я намерен следующим же летом исходить их вдоль и поперек, чтобы вновь пережить эту печальную историю, на том самом месте, где она происходила. Вы не станете смеяться надо мной, я уверен. Мой пыл, когда он пробужден чем-нибудь подобным, угасает не скоро.
Вспоминаете ли Вы то место, где она отказывается верить, что он жив, после тех мук, которые ей причинила весть о его гибели? Ее поведение показалось бы мне противоестественным, если бы я не прочитал о нем в повести.
Она запечатлелась в моей душе навеки, но в письме я не прибавлю больше ничего к немногим и несовершенным словам, набросанным впопыхах; впрочем, две вещи еще: во-первых, Кэт все время, что я писал Вам, страшно мешала мне своими рыданиями над рукописью и только что вышла из комнаты, в полном отчаянии, а во-вторых, если когда-нибудь наступит такое время, что Вы решитесь позволить другу переписать для себя эту повесть, вспомните обо мне.
После этой рукописи все на свете кажется ничтожным, - во всяком случае, мне, который находится под непосредственным впечатлением повести леди де Ланси (для Вас она не имеет той силы новизны), - и, однако, должен сообщить, что ворон мой сдох. Он недомогал несколько дней, как нам казалось, не очень серьезно; он даже стал поправляться, как вдруг появились признаки рецидива, которые вынудили меня послать за медицинским светилом (неким Херрингом, торговцем птицами, проживающим на Нью-роуд). Он тотчас прибыл и дал больному основательную дозу касторки. Это было в прошлый вторник. В среду утром больной принял еще одну порцию касторки и чашку тепловатой каши, которую он поел с большим аппетитом и воспрянул духом настолько, что ущипнул конюха, и пребольно! В полдень, ровно в двенадцать, он начал прохаживаться по конюшне с видом сосредоточенным и серьезным - и вдруг покачнулся! Это повергло его в задумчивость. Он остановился, покачал головой, прошел несколько шагов, еще раз остановился, крикнул с удивлением и укором в голосе: "Здорово, старуха!" - и умер.