Поэтому мне особенно лестно было получить письмо от Вас. Оно мне в высшей степени приятно. Я благодарю Вас за него от души и горжусь, что заслужил одобрение человека, который сам претерпел в детстве еще больше, чем мое бедное дитя.
В то время как Вы на своем поприще обучаете людей милосердию, - науке, которую постигли в печальные годы своего детства, я на своем буду бороться с жестокостью и деспотизмом, этими врагами всех божьих созданий, всех вероучений и моральных устоев, буду бороться, пока мысль моя не утеряет силу, а сам я - способность ее выражать.
Преданный Вам.
80
ВАШИНГТОНУ ИРВИНГУ
Девоншир-террас, 1,
21 апреля 1841 г.
Дорогой сэр!
Нет на свете человека, который мог бы доставить мне большую радость, чем та, которую доставили мне Вы своим письмом от тринадцатого числа прошлого месяца. Нет писателя среди ныне живущих, - да и среди покойных их немного, - чьим одобрением я бы так гордился, как Вашим. Я говорю это с полной искренностью, ибо все, написанное Вами, у меня не только на полках, но в памяти и в сердце. Если бы Вы могли знать, с каким горячим чувством я пишу Вам это письмо, оно бы доставило Вам радость, - но я надеюсь, что, даже смутно догадываясь о теплоте руки, которую я протягиваю Вам через широкие просторы Атлантики, Вы прочитаете его не без удовольствия.
Я был бы счастлив, если бы в Вашем драгоценном для меня письме мог прочитать хотя бы намек на то, что Вы собираетесь в Англию. Но его нет. Я держал письмо на расстоянии вытянутой руки, я смотрел на него с птичьего полета, не говоря о том, что несколько раз просто перечитывал его, но ни этим путем, ни с помощью микроскопического исследования такового намерения не обнаружил. С каким наслаждением отправился бы я с Вами - как, собственно, и отправлялся в мечтах, и сколько раз! - и в Бретань, и в Истчип, и в Грин-Арбор-корт, и в Вестминстерское аббатство! Мы бы поехали с Вами в Брейсбридж Холл на империале последнего дилижанса. Как бы я хотел обменяться с Вами впечатлениями об этом ободранном красноносом джентльмене в непромокаемой шляпе, что сидит а гостинице "Мейсонс-Армс", в той девятиугольной комнате, и о Роберте Престоне, и о вдове торговца сальными свечами, к чьей гостиной я уже давно привык, как к собственной, и обо всех этих чудесных местах, по которым я бродил и которыми бредил, когда был очень маленьким и очень одиноким мальчиком. У меня было бы что порассказать и об этом удальце Алонзо де Охеда, которого невольно любишь больше, чем он этого заслуживает, и было бы что порасспросить об одной мавританской легенде и о судьбе несчастного бедняги Бодавиля. Дитриха Никкербоккера я затаскал до смерти в своем кармане, и тем не менее я был бы несказанно счастлив, если бы мог показать Вам его бренные останки.
Я так привык связывать Ваш образ с самыми приятными и счастливыми своими мыслями и с часами, свободными от трудов, что - послушный закону притяжения - доверчиво и не задумываясь бросаюсь в Ваши объятия. На кончике моего пера так и толпятся всевозможные вопросы, как бывает с людьми, которые встречаются после длительной разлуки. Я не знаю, с чего начать, чего не говорить вовсе, и мне все время хочется перебить себя, чтобы еще раз сказать, как я рад, что наступил этот день.
Мой дорогой Вашингтон Ирвинг, не знаю, как и выразить свою беспредельную признательность за Вашу сердечную, щедрую похвалу, как рассказать о том глубоком и непреходящем удовлетворении, которое она мне доставляет. Я надеюсь, что Вы мне напишете еще много писем, и что у нас завяжется регулярная переписка. Сейчас я только это и могу сказать. После первых двух-трех писем я постепенно приду в себя и начну писать более связно.
Вы знаете это чувство, когда письмо написано, запечатано и отослано! Я буду представлять себе, как Вы читаете его, как отвечаете на него, - между тем как на самом деле оно будет еще лежать на почте. Десять шансов против одного, что, раньше чем самое быстроходное судно может достигнуть Нью-Йорка, я уже примусь за следующее письмо к Вам.
Как Вы думаете, любят ли чиновники, работающие на почте, получать письма? Я сомневаюсь. У них, должно быть, вырабатывается ужасающее равнодушие. Ну, а уж почтальон, тот, конечно, вовсе очерствел. Представляете, как он приносит письмо, адресованное себе? Ведь ему не приходится вздрагивать от стука в дверь!
Ваш преданный друг.
81
ФОРСТЕРУ
3 июня 1841 г.
...Соломон прибегает у меня к одному из тех энергичных выражений, которые порой под влиянием сильного потрясения вырываются у людей самых обыкновенных. Поступайте с этим, как найдете нужным. Что бы вы ни говорили о Гордоне *, он, должно быть, в глубине души был добрый человек и по-своему любил отверженных и презренных. У него был скромный доход, на который он и жил; известно, что он помогал нуждающимся, разоблачил попытку министра купить место в парламенте и сделал много добрых дел в Ньюгете. Он всегда выступал на стороне народа, и в той мере, в какой ему позволял туман, царивший в его голове, пытался разоблачать коррупцию и цинизм, процветающие в обеих партиях. От своего безумия он не получал никаких выгод, да он их и не искал. Современники, даже в самых свирепых нападках на него, признают за ним эти достоинства: и моя совесть не позволила бы не воздать ему должного, тем более что нельзя забывать, в какое гнусное (политически) время он жил. В тюрьму он был посажен по обвинению в клевете на королеву французскую; между тем французское правительство с жаром добивалось его освобождения, и я думаю, что оно и добилось бы его, если бы не лорд Гранвилль...
82
ДЖОНУ ФОРСТЕРУ
Лох-Эри-Хэд,
понедельник, 5 июля 1841 г.
...В субботу вечером у нас были дела - мы толпились в переполненном театре, а вчера утром в половине восьмого покинули Эдинбург и в сопровождении Флетчера отправились в так называемую гостиницу Стюарта, в девяти милях от Калландера. Мы не заказали комнаты заранее, вследствие чего спальня у нас должна была одновременно служить гостиной; тут весьма пригодился мой талант распихивать мебель по углам. Флетчер спал в конурке с тремя стеклышками, которые составляли часть целого окна - остальные три стекла приходились по ту сторону перегородки, за которой спал еще кто-то. Утром Флетчер сказал мне, что у него были страшные кошмары и что он, должно быть, ужасно кричал ночью. Незнакомец, как Вы сами понимаете, чуть забрезжило, сел в коляску и погнал вскачь. Так как мы очень устали (в прошлую ночь мы спали не больше трех часов), то поднялись только в десять часов, а в половине двенадцатого миновали Троссакс и добрались до Лох-Катрин, и вчера вечером, после чая, я прошелся до озера пешком. Трудно передать, какое это прекрасное зрелище! Дождь был такой, какой только и бывает в здешних краях. Мы довели Кэт до скалистого перевала, чтобы показать ей остров, принадлежащий Деве Озера, но после первых же пяти минут Кэт сдалась, и мы ее оставили в месте более живописном, нежели уютном, на попечении Тома, который держал над ее головой зонт, а сами полезли дальше наверх. Когда мы вернулись, Кэт уже сидела в карете. Мокрые до нитки, мы были вынуждены ехать еще двадцать четыре мили. Флетчер очень мил, и он чрезвычайно полезный спутник во всех этих диких местах. Его привычка заглядывать на кухню и в буфет, несколько обременительная в Бродстэрсе, здесь пришлась весьма кстати. Так как нас ожидали не раньше шести, камины еще не затопили. Вы бы умерли со смеху, если бы могли видеть, как Флетчер (главный виновник этого недоразумения) носился из гостиной в обе спальни и обратно с огромными мехами в руках и попеременно с их помощью раздувал во всех очагах огонь. В огромной шотландской шапке и белом плаще он был до того уморителен, что даже перо Неподражаемого * бессильно его изобразить...