А мать-то расстаралась: помидоров не поскупилась купить, ну, несет ее, несет, все-то Вовчика своего оглаживает, присядет на стул с ним рядом, обнимет, к плечу припадет и вдруг всплакнет — долго ль женским слезам скопиться и летним дождичком пройти, пыль даже не прибив.
Все рады встрече.
Рад был и Павел Иванович. Однако ж он радовался больше для других, чтоб на него никто обиду не понес, сам же соображал так, что с этим делом надо справиться до вечера, часов что ли до девяти, а потом пора в сарай — вещицу эту, как ее там, тоже ведь караулить надо. Потому что, а ну как кто воспользуется его ротозейством да упрет вещицу, или же дети задумают спичками баловаться да сарай подожгут, и это сейчас, за день до свадьбы, — это и подумать невозможно, а пережить это дело удастся вряд ли.
А Евдокия Андреевна из кожи лезет, всяк кусок, что в детстве недодала, норовит сейчас деткам в рот запихать, еды-то наготовила, — а что за дело Павлу Ивановичу до еды? Будь он человек, что век помнит, где и что поедал да как и чем угощали (а вот у Лаврентьевых студенек — пальцы заглотишь) — так Павел Иванович через полчаса забудет, что он ел и ел ли вообще. Евдокия Андреевна оставит ему обед, но если сама не прибежит и не покормит, то он до ужина не вспомнит, что брюхо к еде тоже не глухо. А вот какую шайбочку когда и для чего делать — это он всегда в голове держит, да где наждак хороший достать, да у кого инструмент какой попросить — на это память его заострена.
А за столом все не нарадуются друг на друга. Веруха облокотилась на стол и так снизу вверх преданно на брата смотрит, словно б он леденец на палочке, так бы его за щеку и сунула.
— Твой-то домой пришел? — спросила Евдокия Андреевна.
— Придет он, как же. А ведь утром договорились по-людски. Буду — все! Будет он! То он идет в футбол играть, то другу помочь приемник отладить, то срочная халтура. Ну, не тянет человека домой. Верно, не набродился еще.
— Так взяла бы детей сюда, — сказал Павел Иванович, — хоть на дядьку посмотреть.
— Отдохнуть тоже надо. Разве ж поговоришь при них? А свекруха выламывается. Тоже, мол, молодая, тоже, мол, жить хочу. Понимаю, молодая, сорок семь всего.
— Ты ее мамой называешь? — спросил Вовчик.
— А как же ее называть будешь? Живешь же с ней. Да ну ее. Что вспоминать. Дайте вот я на Вовчика погляжу.
А Павел Иванович неодобрительно так это думал: говорил он когда-то — не скачи козой, не рвись ты к своему Петеньке, молоко на губах у него за версту видно, а все — телемастер, телемастер, самая модная специальность. Павел Иванович вовсе не хотел, чтоб дочь выходила замуж. А не послушала, Петя-Петя-Петушок-Золотой-Гребешок, а у него как молоко тогда не обсохло, так и до сих пор все не обсохнет — к друзьям его тянет, поиграть, попрыгать, молод, верно, еще, не нанюхался своей мужской самостоятельности. Вот теперь и хлебай свою кислую кашку.
С одной стороны, Павел Иванович понимал, что надо бы дочь пожалеть, с другой же стороны — пожалей ты человека, он и раскиснет, а силы для жизни где ж собрать тогда?
— Счастливая твоя Надя, Тепа — сказала Веруха.
— Чем же она счастливая? — усмехнулся Вовчик.
— Муж у нее вон какой. Самостоятельный. Ученый. С тобой ей всегда интересно.
— Не скажи. У нее, может, свои печали.
— Да был бы у меня такой, как ты, я бы не нарадовалась. Грустно тебе — я развеселю. Весело тебе — так пусти меня в свое веселье. Пыль бы с него стряхивала. Раз с ним интересно. Что надо от него? Только чтобы все вместе — и радости, и печали. Да больше ничего.
— Эх, Вера, в каждой избушке свои игрушки, — так, к слову заметил Павел Иванович и внимание обратил, что Вовчик удивленно и настороженно посмотрел на него.
— Да я бы работала за двоих. Ты отдыхай. Но только понимай меня. И иногда пожалей.
— Да, Вера, хорошо, где нас нет, — вставила свое Евдокия Андреевна, — на всех не наработаешься.
— А сейчас я, что ли, не работаю? И в ателье, и дома. В ателье я закройщица, а дома сама себе закройщица и мастер. Два дня — брюки. Все вечера заняты. Да ты ему чтоб ягодицы обтянуты были, в коленях двадцать два, а голень тридцать, мол, немецкая модель. Да ширинку на молнии. Да сердечко на штанину нашей. Каждый вечер без продыху. Я согласна, мама, но для такого, как наш Тепа.
И она начала дурачиться с братом — то в бок его толкнет, то на шее повиснет, резвится, как маленькая девочка, да она и всегда будет чувствовать себя малой девочкой в присутствии брата — он старше ее на семь лет, все смеялись, и Веруха, и Вовчик, и Евдокия Андреевна, а Павел Иванович малость расслабился, размягчился и рад был, что Вовчик развеселился, и вдруг Павел Иванович посмотрел на сына внимательнее и вздрогнул от неожиданности — такие печальные глаза были у сына. И печаль эта была давней, застоявшейся. Словно б человек знает о себе тайну постыдную, или же он кого убил, или близкого друга предал.
Словно б ты сидишь в цирке, в первом ряду, и клоун похохатывает, люди покатываются со смеху, а ты смотришь в его глаза, и они такие печальные, что ты понимаешь — клоун думает в это время о доме, что вот жена или ребенок больны, или же у них жилья нет, и тебе уж не смеяться, а плакать впору.
— Может, мне с ним поговорить? — вдруг спросила Евдокия Андреевна, и Павел Иванович даже вздрогнул — уж не усекла ли она его мысли. Этого быть, пожалуй что, не могло, но он все-таки спросил:
— С кем?
— Что?
— С кем поговорить?
— Да с Петей, зятем твоим. Совсем спит отец, без вина, а спит.
— А что с ним говорить?
— Ну как это что? Дочь же родная. Не могу в обиду дать. Это тебе все струг-поструг, а мне дочь жалко.
— А не говорили с ним, что ли? Если человек сам первый не заводит с тобой разговор, так уж толку не будет.
— Так мне что же — вот так сидеть и рот сделать корытцем? Дочь-то дорога мне, поехала-махала.
— А что скажешь ты ему? Тунеядец он? Нет. Деньги домой приносит? Он зарплату приносит домой, Верка?
— Приносит. А как же!
— И все. Отскочил. И ты ему не указчица.
Павел Иванович защищал зятя не потому, что тот ему нравился, нет, вовсе не нравился, однако ж при детях очень хотелось ему срезать Евдокию Андреевну, с одной стороны, уж больно она гоношливая и без мыла пролезет в любую скважину, с другой стороны — показать хотелось, что он тоже не лыком шит и гонор свой имеет. Так-то он особенно против Евдокии Андреевны никогда не пойдет, потому что это плевать против ветра, но тут-то разошелся перед детьми. За то, пожалуй что, и получит штрафной щелчок по носу.
И точно.
Евдокия Андреевна, усмехнувшись, сказала:
— Ну, раз такое дело, раз на хлеб и молоко зарабатывает, все — человек святой и прощен. Некоторые так и вовсе не работают. Жена пусть пашет, а он на лавочке газетку почитает, либо в домино постучит, либо в прохладном сарае подремлет.
— Это кто ж такой? — не сдержался Павел Иванович. Ему так это смириться бы и, шуточками защищаясь, отойти в глубокие окопы и там надолго залечь, глядишь, буря и поутихнет.
— Да так, дядька один чужой. Катушки он постругивает. А жена, совсем молодуха, пускай попрыгает, словно бы бабочка полетает.
— Мама, да будет тебе, — попросил сын. Не то чтоб за отца вступается, а просто хочется ему тихо в семье посидеть.
— Да он, дядька этой чужой, пенсию вместе с тем получает. И никого не просит бока колотить на работе. Он не жадный и знает, что всех денег не заработаешь. И в день пенсии просит всех отвалить от него до следующей получки. А ему, дядьке этому чужому, шестьдесят восемь любезных вот как хватает. А уж кто хочет гнаться за прыткими людьми, тем он, конечно, не запрещает.
— Все равно весь день плотничаешь, так поработал бы где-либо в домоуправлении. Восемьдесят рублей лишние ли?
— А для чего они?
— А чтобы жена отдохнула. У нее давление повышенное.
— Это от жадности давление. У всех давление от зависти или жадности — уж точно.
— Оно конечно, если человек всю жизнь себе самому пуп — дело другое. А все вокруг него вертись и трепыхайся. Так бы и ни у кого забот не было — открой рот и дыши, наслаждайся.