— Нет.
— Ну, как же так, — упрекнула отца Танюша, — ведь мы же договорились, что соседей и родственников звать будешь ты.
— Просто забыл, — ответил Костя и виновато развел руками.
— А я-то закрутилась, совсем голову потеряла. Ну, как же так. А еще говорят, старые хлеб-соль не забываются.
— Выходит, забываются, дочка.
Таня покачала головой и вышла из комнаты.
13
Фрося, облокотившись о подоконник, стояла у кухонного стола и смотрела во двор. Медленно надвигался предвечерний час, и близкое уже предвечерье разламывало Фросе душу — уплывало время и с ним… это самое, уплывали надежды, что о ней вспомнят и позовут на праздничное торжество.
Ей бы, что ли, гордость показать свою, спрятаться в комнате, носа на кухню не показывать, сидеть тихо, как мышка, без малого шороха, чтоб ее не видели и не слышали в квартире и чтоб потом, когда пойдут в ход насмешки, не цеплялись, что она — ага! выкусила, вишь ты, и не подавилась, и даже не крякнула — ждать ждала, а на нее Михалевы даже чиха пожалели.
Но не хватало, как это сказать, гордости, и, так как из комнаты не видно михалевского крыльца, Фрося с четырех часов и вовсе перекочевала на кухню. То она варила картошку, то чай кипятила, то картошку ела, поставив тарелку на подоконник, то снова чай разогревала, а уж когда наелась и напилась и занятий для себя не могла придумать, то облокотилась о подоконник и так замерла на долгие часы.
Видела, как проплыли по двору молодожены, как хлопали в ладоши гости, а на нее внимания никто не обратил совершенно, хоть заметить Фросю было проще простого, только вспомни о ней, а вспомнив, брось взгляд налево, и вот в двадцати шагах торчит она в окне. Но никто не вспомнил, и понимать следовало окончательно, что там, где праздничное веселье, где люди, точно ли сказать, счастливы, там, вернее всего, не остается места для памяти о Фросе, существе старом, кривоватом, никчемном.
И вот-то горевала Фрося — уже и локти отдавила, и ноги отстояла, — что нет для нее места в веселье, а потом, отгоревав, смирилась и только медленно тлела в этом смирении, что она — существо ненужное и пустое.
И заранее готовилась к завтрашним насмешкам соседей — а насмешки они готовят великие, и будут правы. Все сейчас в квартире, на прогулку никто не вышел, хоть погода так и зовет на залив да в парк, притаились все, чтоб присутствовать при собственной победе, чтоб не пыталась завтра Фрося выкручиваться — мол, дома не была, гулять выходила, а не свисти, голубушка, не вертись, ты весь день у окна проторчала.
Вот уж проиграла так проиграла. И ручки кверху. Охни и умолкни на долгие времена. И про электросчетчики не вспоминай, и с мытьем лестницы не ерепенься.
Да и то уж пристрелка к великой насмешке началась — на кухню вышла Машка, младшая из Дуденок. Она, видите ли, чайник поставить захотела, чайком, знаете ли, побаловаться. Худая, бледная, сутулая. Не от болезни это, хотела сказать Фрося, а от злости худоба и бледность. Однако этого Фрося не сказала, но лишь подумала, потому что хоть и была зла на Машку, но жалость, как бы сказать, это самое, верх брала.
— Отдыхаешь? — ехидно спросила Машка.
Фрося ничего не ответила. Ей вроде сегодняшние насмешки — горох в стенку. Вот завтра — дело другое. Но до завтра сначала дожить надо, да, глядишь, может, Фрося что-либо похитрее придумает.
— А не простудишься? — настырничала Машка. — Ведь у нас сквозняки. А ты с утра стоишь.
Машка уже поставила чай и пошла к двери, и только тут до Фроси дошло, что ее здорово подцепили.
— Не с утра, однако, не с утра. А с четырех часов. Разницу поняла? Но никак не с утра.
Ответила она громковато, и на ее голос из своей комнаты вышла и Катя, мать Машки.
Она подошла к кухонному окну, выглянула во двор, чуть даже погладила Фросю по плечу — жалеет, видишь ли, — и Фрося, чуть размягченная, подняла голову и заметила, что глаза Кати смеются, и тут Фрося усекла, что в это самое время Катя придумала какую-то злую насмешку и бережет ее на завтра.
— Ты бы отдохнула, Фрося, — сказала Катя, — дома бы полежала, телевизор посмотрела.
— Да там все футбол и футбол.
— Нет сегодня футбола. Там концерт передают.
— Я уж посижу. Воздух, сама знаешь, это самое, теплый и полезный.
— Ну, сиди-сиди. Может, чего и высидишь.
А из кухни не уходят, капают на душу, про себя смеясь над Фросей. Вот уж проиграла так проиграла, не зря, видно, вчера заснуть не могла, не зря охала да ворочалась. Ждать больше нечего. Поздно, тени уж заскользили, пир уж вовсе разгорячился — верно, теперь-то счастливые люди о ней никогда не вспомнят, вот тошненько, ах ты грех какой.
И вдруг дверь в коридоре запела, и кто-то легко вошел, нет, впорхнул в квартиру. Фрося, сдавленная внезапным предчувствием, оттолкнулась от подоконника и заспешила к двери — прыть-то откуда взялась.
Вышли в коридор и Дуденки. А в коридоре-то — облачко белое, песенка веселая — прошелестела деточка в платье белом и фате прозрачной, ах ты, суета какая, растерялась Фрося, да за мной же это, как тут быть, и победный взгляд бросила на Дуденок — и взгляд обожания на свою хворостиночку, да так и забилась, заметалась по коридору.
— Ну что же ты, тетя Фрося, — ласково упрекнула ее Танюша, — мы все ждем, а где же ты?
— Да как так. И я жду. — Тьфу ты, гордость бы свою показать, схитрить бы малость, да где там — вовсе голову потеряла от радости. — Это я мигом, ну прямо сейчас.
И бросилась в комнату, оставшееся от давних времен платье праздничное достала — платье темно-синее, бархатное, с широкими тяжелыми плечиками да с белым бантом на груди, — скорехонько надела его, причесываться уж некогда было, она лишь несколько раз провела гребенкой по волосам и была готова. Вышла в коридор, где ждала ее Таня, и та взяла ее за руку и повела за собой.
Глядите, глядите, снова Танюша плывет, облачко слабое, дыханье легкое, светлая тень, плывет легко, чуть касаясь земли, и ведет она за руку тень темную, черную почти, и та спотыкается, не поспевает, торопится, чистая юность — вот ты где, испуганная одышечная старость — и ты здесь же, так руку дай твою шершавую, крепче держись, запасись сил и терпения, сейчас мы придем, недолго уже, недалеко, вот только над канавой взмоем, только разбросанные дрова обтечем, недалеко уже до веселья, песен, звона стаканов, и на крыльцо вспорхнула светлая легкая тень и за ней тучей тяжелой вползла тень темная, вечерняя.
Таня ввела Фросю в комнату, и все уже изрядно были веселы, и все-то знакомые Фросе лица, и по радостным приветствиям Фрося поняла, что и ее все знают и даже отчего-то рады ее приходу.
Гости малость потеснились, чтоб пропустить стул для Фроси, но, прежде чем втиснуться на стул, Фрося вспомнила, зачем пришла, а под мышкой у нее для этого случая коробочка малая была и в ней цепочка золотая — последнее, что осталось от хлебной жизни с Акимом Антоновичем. Ее-то, цепочку эту малую, и вручила Фрося невесте.
И когда она поздравила молодоженов и малость даже сказать всплакнула от предчувствия долгого Таниного счастья, то все захлопали в ладоши и громко завопили: «Горько» — и штрафную ей, дело какое, штрафную.
И что же: она долго уговаривать себя не заставила и штрафную эту приняла, так что она соколом просвистела, и Таня, стоя над ней, подвигала ей то одну тарелку, то другую, то рыбку, то грибок, то студенек, и, чувствуя себя уже полноправной гостьей, Фрося ни от чего не отказывалась.
В это время Аня горячей едой обносила гостей — (бифштексы, залитые яйцом, — Фросю тоже не обошла, возле нее остановилась, добродушно даже посмотрела, мяса отвалила — и дальше себе пошла.
Фрося сидела как раз напротив Константина Андреевича, она для разведки подняла на него глаза — не цепляясь, конечно же, за лицо взглядом — и увидела, что он ей как бы даже и рад.
А Фрося кое-чем заклевав это дело, взглядом поскользила по гостям и вот-то поняла, что нужно делать дальше. Поняла, что свадьба малость притормозила свой разлет, буксовать начала, вроде уже люди веселы сами по себе и от свадьбы независимы и нужно их чем-либо подтолкнуть.