Да, рабочий день кончился, более того — кончилась неделя, и надо привыкать к домашнему своему поведению. Так как Константин Андреевич любил свою работу, он частенько с нетерпением ждал конца воскресенья, в отпуске тоже бывало некуда ему себя приткнуть, и он маялся, скучая по своему заводу и цеху. На своем участке Константин Андреевич быстр, оживлен, сноровист, ходит уверенно, хозяином вскинув голову, чуть не бегает, время пролетает незаметно, дома же — дело другое: молчалив, задумчив, печален, ходит осторожно, как-то бочком, чуть не шаркая по-стариковски, как человек неприкаянный.

Эта неприкаянность появилась у него пятнадцать лет назад. Тогда, со смертью жены Маши, он понял, что без нее он сирота и что жизнь его, в сущности, прошла. И чтоб как-то с сиротством справиться, начал он попивать, да так это втихую, и, как водится, заскользил, заскользил.

И вот как устроен человек: чем безнадежнее сиротство, чем меньше веры в утешение, тем ведь ниже скользит в поисках этого утешения. Уж какие знакомые появились, прежде их за людей не считал, глазами сквозь них протекал, как сквозь место пустое, но ведь как слушать умеют, если на угощение намекнешь, но ведь как глубоко жизнь копают, чтоб плакать по ней, если в угощении не обманешь.

Спас его тогда старший брат Петр. Он приехал в отпуск и увидел упадок младшего брата. Гляди, Костя, уговаривал Петр, дело ведь плохо кончится, нет больше Маши, кто ж с этим смирится, но ведь дочка есть, ты теперь не о себе должен думать, а о ней. Как ей жить при пьющем отце? Или вот что: если ты справиться с собой не можешь или не хочешь, так отдай мне Таню хоть на короткое время — у меня двое детей, ну, так будет трое.

Это и заело Константина Андреевича, и после отъезда брата он сразу порушил новые знакомства, набрался сил и поступил в индустриальный техникум — и за семь лет закончил его.

Но неприкаянность осталась. Приходя домой, он с печалью думал, что и Маша могла быть в этих комнатах, да нет ее. Хотя в доме ли дело: дом может быть новым, утрата — старой. Куда от нее денешься?

Он ехал в пустом автобусе и уже привычно думал, что вот сегодня последний день перед свадьбой, он — отец и должен сделать хорошую свадьбу, он, конечно, все устроит, но радости не было.

Константин Андреевич сошел на конечной остановке автобуса и по Кооперативной улице побрел домой.

Проходя мимо рынка, он услышал громкие крики и остановился.

Такого оживления Константин Андреевич давно уже не видел. У самого рынка на берегу узкой Краснухи видна была толпа, и сюда, к толпе, со всех сторон бежали новые и новые люди. Константин Андреевич пошел на крики.

С рынка, из магазинов к бетонному берегу бежали люди, на мгновенье сливались они с толпой, потом выскакивали вон и, жадно шаря по земле глазами, хватали то, что попадалось: камни, кирпичи, ящики из-под бутылок, доски, старую арматуру — и вновь въедались в толпу, чтоб ударить того, кто был в центре. Константин Андреевич понял, что здесь убивают, и побежал.

И уже чувствовал обжигающее дыхание толпы и слышал крики:

— Зверюга! Зверь!

— Куда кидаете? По нему надо, по нему.

— Комик жизни!

— Крыса — она и есть крыса. Зверюга какая!

— Так бей, бей сильнее! Ишь куда забралась!

— Наддай! Наддай! Наддай!

А лица-то злостью исхлестаны, улюлюкают люди, свистят, хакают.

— Что? — дернул за руку какую-то смеющуюся тетку Константин Андреевич.

— Крыса! — ответила та.

— И что? — но сам уже все понял, и злоба ослепила его.

— Так водяная крыса забралась, — вразумила его тетка.

Он дернулся в толпу и за рукав кого-то схватил, и за плечо — рвался в центр.

А в центре кто-то долговязый орудовал, ему крикнули:

— Дерябин!

— Ну?

— Гну! Попроворней изворачивайся!

А он и так проворно изворачивался, молоденький, краснорожий, и в руках держал длинную палку, и палкой этой, как шестом, прижал замордованного зверька к бетонной стенке и покрякивал восторженно:

— И так тебя! И так! Ишь какой! Не любишь ты этого.

А по спине кулачками колотила парня уже задохнувшаяся в бессильной злобе Евдокия Андреевна Казанцева.

Константин Андреевич еще рванулся и вцепился парню прямо в горло. И даже чуть сдавил. Тот захрипел и выронил палку.

— Что делаешь? — шипел Константин Андреевич, и ненавидящими глазами он оглядел толпу.

— Так ведь крыса. Вредитель.

— Я тебя так сдавлю, что кишки полезут. На такого зверька! Глаза повылазили, что ли? Это же бобр.

— Как бобр? — ахнула толпа.

— Так — бобр! Он же в два раза больше крысы. И шкурку поглядите. Глаза у вас повылазили, что ли!

А зверек был мертв — добили все же его.

— А хоть бы и крыса. Она вам мешала? На одного на слабого набросились! Евдокия Андреевна, позовите милицию. Тут на остановке Василька видел.

— Так откуда бобр? — спросил кто-то.

— Да от верблюда. Вверху на Краснухе их расселили, добрались через пруды. Лето жаркое, вода сошла. Да вот на вас наткнулся, бедолага.

Константин Андреевич медленно отходил. Но парня держал крепко. А тот и не пытался вырваться.

А толпа, что же, начала распадаться, вспомнили люди, что оставили лотки, что не успели купить картошки, так что, когда Евдокия Андреевна привела Василька, никого уже не было.

Не было и парня — Константин Андреевич пожалел его родителей и отпустил, сообразив так, что у парня денег нет и придется раскошеливаться его родителям.

— Эх ты! — махнул рукой Василек. — Пожалел. Он бы тебя не пожалел. Да если б в темном месте. Да если б ты один, а их пятеро.

— Да он убежал, — оправдывался Константин Андреевич, чувствуя себя виноватым.

— Ну, я пошла, — сказала Евдокия Андреевна.

Волосы ее взмокли от бега, лицо побледнело.

— Провожу вас, Евдокия Андреевна.

— Проводи, Костя.

— Так вы не забудьте, пожалуйста.

— Да как забудешь. Только вот что, Костя, — сын приехал погостить.

— Вовчик-то? И тем лучше. Вы его и уговорите, Евдокия Андреевна.

Дома никого не было, и, вытянувшись на кровати, Константин Андреевич соображал, что это, может, последний привычный день, а дальше все изменится, другая жизнь, другое жилье, худо ли будет, хорошо, но другое.

Вдруг послышался стук в дверь, и по стуку, осторожному, тихому, Константин Андреевич понял, что пришла Анна Васильевна, главный устроитель всего предстоящего дела.

4

Лилась жара, белая и гулкая, день стоял раскаленный, спелый, деревья налились жарким соком, и тополя уже взорвались пухом. Асфальт плавился, воздух звенел, движения людей были ленивыми, сонными.

Казанцеву нужно было идти к своей учительнице Раисе Григорьевне.

Раиса Григорьевна жила в Слободе, это три остановки на автобусе, но Казанцев решил, что он дойдет пешком, через парк. Так он решил не только потому, что любил парк, но, чувствуя в себе легкое томление, он боялся, что у него начинается приступ болезни.

Приступ всегда и начинался вот с этого томления души, словно б вся отрава жизни, вся полынь, все горечи собираются воедино и сжимают, выкручивают душу, и силы понемногу оставляли Казанцева вслед за этим томлением, и он терял сознание. Так бывало нечасто, но так бывало, и Казанцев надеялся, что парк успокоит его и все в этот раз обойдется.

Он стоял у каштана и, подняв голову, как всегда удивленно смотрел на прямые желтые свечи северного его цветения.

На противоположной стороне улицы, у почты, Казанцев увидел молодую женщину. Высокая, стройная, с высоко поднятой головой, шла она так легко, словно б могла и лететь, если б не этот зной. Светлые ее волосы были схвачены в пучок лентой, женщина улыбалась своим мыслям, и Казанцев уверен был, что кого-кого, а ее-то непременно ждет близкое счастье. Она вошла на почту, хлопнула за ней дверь, и всего-то несколько мгновений видел Казанцев легкий ее полет, но и этого краткого времени достаточно было, чтобы томление его наросло и он вновь почувствовал, что немолод, болен, одинок.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: