Но случилась непредвиденная остановка. Больны вы, знаете ли. И тут за долгие месяцы лечения в больнице и дома выяснилось, что на работе могут обходиться и без Казанцева и он никак не исключение в жестокой этой фразе, что незаменимых людей нет, дело двигалось и без него, и когда Казанцев выходил на работу, то дело поначалу притормаживалось, когда же Казанцев приноравливался к делу и уже мчался с ним, слившись в одно неразрывное тело, вновь приходила пора обследоваться в клинике и снова дело чуть притормаживалось, чтоб через некоторое время, уже без Казанцева, мчать в неоглядные дали.
И вот когда пришла непрошеная пора посмотреть по сторонам, выяснилось, что Казанцев одинок. Самая прочная дружба — дружба, сложившаяся в детстве либо юности. Но с друзьями по институту его разделяли расстояние и время, он никогда не думал о них, и наивно было ожидать, что они вспомнят о нем теперь, если он их не вспоминал десять лет.
Друзья же по работе оказались только приятелями или, скажем точнее, сослуживцами, они навещали его, но у них были уже свои заботы, очень отличные от его забот, он-то рвался к ним, но они оберегали его как значительно отставшего товарища.
Одиночество разливает по телу желчь либо вызывает размышления. Чаще всего это размышления с горьким привкусом желчи. Так было и с Казанцевым. Времени у него было достаточно, и он много читал. Мозг его всегда был загружен, эта загруженность стала привычкой, и Казанцев читал книги не развлекательные, но серьезные. За полтора года болезни он прочитал более книг, чем за всю предшествующую жизнь. Он внезапно обнаружил, что ни школа, ни институт не образовали его и обо всем, что не касается его специальности, Казанцев имеет смутное представление либо не имеет никакого представления вовсе.
Видимо, самодовольным и, следовательно, глупым Казанцев не был. Иной человек, окажись на месте Казанцева, то есть выйди он по болезни из привычной колеи, все равно будет убеждать себя, что он молодец и это все пустяки, так и не поймет, что выпал в осадок. У Казанцева, видимо, ум был, хоть, может, и непервостатейный, и мозг его, привыкший к работе, работы этой требовал, и Казанцев не ленился работу ему задавать. Это как раз и держало его душу в постоянном напряжении, вызывало на размышления и, возможно, спасало от полного одиночества.
В долгое путешествие хорошо пускаться, когда ты спокоен за тыл: у тебя есть друзья и семья, они в беде не оставят. Это очень много, если не все.
С друзьями все прояснилось очень скоро — их попросту не было.
С семьей, из которой вышел Казанцев, его давно уже ничто не связывало, и на поддержку рассчитывать не приходилось. Да и что значит поддержка, сочувствие, если людей разделяет пространство в тысячу километров? Мистика, слезы души, тягучая желчь.
Оставалась его семья — жена Надя и девятилетний сын Сережа. И здесь-то его ждало самое горькое разочарование.
Он так полагал: жена его могла вести жизнь в общем-то даже и безбедную, она не брала по двадцать четыре и двадцать восемь уроков в неделю, как другие молодые учителя, но брала положенные восемнадцать часов, ей не надо было спешить рано утром отвести ребенка в детский сад и нервничать, что его некому забрать, — она могла держать няню, и в двухкомнатную квартиру она купила немецкий гарнитур за полторы тысячи, и не зябла в пальто, а грелась в дорогой шубе, и носила модные добротные вещи. Не бог весть что, казалось бы, но в сравнении с другими учителями быт ее был примерным.
Однако выяснилось, что для безоглядной поддержки попавшего в беду человека одной благодарности за сносный устойчивый быт маловато. Тут, верно, нужна еще любовь. А ее, должно быть, не стало. Впрочем, может, никогда и не было.
Как же уследить, когда исчезает любовь и появляется не привязанность даже, но привычка?
Эта постоянная его занятость, даже дома вечером все дело да дело, любовь же, как известно, не терпит суеты, ей нужны обстоятельства и подробности души другого человека. Случается, положим, и так, что и видятся люди всего несколько дней, а потом месяцами тоскуют по новой встрече. Все случается, но у Казанцева так не было.
Он не мог упрекнуть жену в невнимании либо в небрежности к нему, однако ж в заботах ее не было и сердечности. Это чувствовалось, терпелось, когда он был здоров, и стало оскорбительным, когда он заболел.
Что может быть обиднее равнодушия к болезни близкого человека? Вот она говорит с ним, а он знает, что мысли ее далеко от этой палаты, они в школе, или дома, или в магазине, но не здесь.
И главное: он ни в чем упрекнуть ее не мог. Потому что во всем, понимал Казанцев, виноват он сам. Выходя замуж, она была молода и неопытна, душа ее была как воск, она была готова ко всему, даже и к любви. Из-за вихря скачек, захлестнувшего его, ему некогда было разбудить ее душу. Так кто же в этом виноват? Верно, что за все надо платить. И за желание быть фаворитом тоже. Нет сомнения, что, не заболей он, все так бы и продолжалось, но с ослаблением тела душа его стала восприимчивее, и Казанцев стал замечать то, чего раньше он не замечал. Надя же вела себя так, словно ничего не случилось, да и точно — она не заметила пробуждения души мужа, и это было невыносимо.
В сущности, они были чужими людьми, но если бы Казанцев сказал жене, что им следует расстаться, она бы очень удивилась. По ее мнению, у них обычная, даже хорошая семья. Да и есть ли смысл в разговорах: во-первых, неясен исход операции, и, во-вторых, расстаться им мешал сын. Сережу Казанцев любил.
Он мало занимался сыном, перепоручив его воспитание жене и няне, однако в долгих отсутствиях постоянно скучал по нему. Сейчас он согласен был терпеть ложь в семье, только бы никто не отнимал у него надежду, что вот уже через несколько лет сын станет ему лучшим другом.
Сережа рос тихим, замкнутым мальчиком, но Казанцев чувствовал, что сын тянется к нему, и это давало надежду, что жизнь Казанцева не полностью зашла в тупик.
Сейчас лежал он в высокой траве, и трава охлаждала жар его тела, сквозь дрему Казанцев увидел смутную сперва зелень листвы, подпаленную солнечным блеском, и вновь услышал пенье птиц, и тогда рывком сел, сжал ладонями лицо и для верности похлопал себя по щекам, встал и, чуть качнувшись, побрел к пруду, и там, выбрав клочок воды, свободный от зелени, встал на колени и лицом упал в воду, затем выпрямился, стряхивая капли, помотал головой, и уже ясность была в голове, и тогда Казанцев пошел под гору к Слободе.
Он прошел мимо оранжереи, свернул направо в узкий переулок и уткнулся в двухэтажный дом — здесь и жила Раиса Григорьевна. Когда-то она учила Казанцева английскому языку и с восьмого по десятый класс была его классным руководителем. Ни у кого не было сомнений, что она любит всех своих учеников и живет только школой, родители ее учеников знали о ее любви к их детям и, в сущности, беспощадно эксплуатировали эту любовь. Она продолжала дружить со своими учениками и после того, как они закончат школу, ходила к ним в гости, и даже ездила в другие города, не предупреждая их о своем приезде, считая, что и они могут всегда прийти и приехать к ней.
Казанцев вошел в дом и увидел у стола Раису Григорьевну.
— Здравствуй, Володя, — сказала она. — Хорошо, что пришел. Как раз ты мне и нужен. Надо посоветоваться с понимающим человеком.
Она почти не изменилась — так же суха и чуть сутула, курит тот же «Беломор», говорит чуть скрипучим низким голосом.
— Надолго приехал?
— Три дня.
— Все в порядке?
— Почти. О чем вы хотели посоветоваться?
— Дело вот какое. Я хочу уйти из школы.
— Как это?
— Очень просто. Я устала. Это ведь понятно? И устала именно от классного руководства. Ты же знаешь, что я ненавижу урокодавателей. Нет души — уйди из школы. И ты знаешь, что родители и ученики никогда со мной не церемонились. Коля или Игорь сбежали из дома — первым делом родители идут ко мне. Мать уезжает в командировку — сына отдает мне, а не своей подруге. Ребенка забрали в детскую комнату, туда идет не отец, а я. Так было, так и есть. Эти заботы по мне. Ты в девятом классе бросил учиться — причину вспоминать не будем, скажем — дурное влияние улицы, — я запирала тебя в этой вот комнате и не выпускала, пока ты не отчитаешься за все уроки. И ведь бунта никогда не было. А почему, Володя?