Эти сферы замкнуты, они не сообщаются — четкое понимание утром, когда работа закончилась.

Как бы волшебная смена наряда: ты надел халат, свою спецовку, вроде водолазного костюма, и ты будешь погружаться в волны страдания, в вопли боли, в завалы навоза; но ты снял спецовку и перешел в другую сферу, а там-то, мать честная, голову кружит ранняя весна, и все замечательно, и ты волен.

Именно это чувство свободы залило меня в конце первого же дежурства, и оно так и не прошло. Надо сказать, что после института каких-то особых медицинских устремлений не было — не прибивался ни к науке, ни к хорошей клинике. Поехал туда, куда послали — а послали сюда, в районную больницу. Плыл, можно сказать, по течению. Нет, кузнецом своего счастья я никогда не был. Не ковал свое железо ни пока оно было горячо, ни остывающее. Меня послали — я поехал. У меня и жилья-то не было, а здесь обещали резво дать комнатеху. И что удивительно — не обманули. И дали, и резво.

Тут еще одна причина, почему я осел на «Скорой». С юности у меня было непонятное самому рвение — но не к учебе, а к вольному чтению.

Вот бы мне лежать весь день и читать — это, в моем понимании, и есть счастливая жизнь. И «Скорая помощь» такую возможность предоставила. Даже при работе на полторы ставки у тебя после суточного верчения есть два свободных дня. И лишнее брать на себя не буду — к чему лукавить! — мою жизнь определили именно эти свободные дни, а не только польза, которую я вроде бы приношу.

Когда за много лет привыкаешь, что у тебя есть вольные дни, сесть на ежедневный прием довольно тяжело. Крутиться каждый день — этого я уже не могу себе представить. Хотя все именно крутятся: из тех, кто пришел на «Скорую» со мной вместе, прижился только я.

Правда, тут, возможно, моей заслуги нет. Возможно, просто нервы покрепче, и потому хорошо переношу ночные дежурства. Конечно, это везение: только ты упал на топчан, как сразу заснул. А уж у кого нервы послабее, и кто вздрагивает от каждого звонка и окрика диспетчера, кому мешает бьющий в глаза свет, зимой — постоянное гудение наших прогревающихся машин, летом — жужжание комаров, тот, конечно же, не приживется.

А вот и мой заставленный сараями двор, а вот и серая пятиэтажная коробка.

Дома никого не было — Надя на работе, Павлик, наш двенадцатилетний сын, в школе.

О! Этот многолетний ритуал прихода домой. Никого нет, и можно так это потянуться, послоняться по квартире, принюхиваясь к забытым было запахам родного очага.

Немного поспать, потом погулять, почитать — долгий первый день. Правда, от недосыпа все чуть смещено в твоем сознании, время, события чуть деформированы, даже сказать, чуть скручены, мозг вяловат, а нервы взвинчены.

Безоглядный второй день — ты выспался, ты здоров, ты поешь по утрам в клозете. Вот сконденсированная твоя свобода — ты никому ничего не должен, ты волен, можешь безоглядно читать, или уйти на полдня в лес, или сгонять в город на выставку или в книжные магазины. И лишь ближе к вечеру в безоглядное струение солнечной вольной жизни вливаются легкие звоночки, словно бы фальшивый звук скрипки в складном оркестре, так, звоночек судьбы, невечность сущего, кратковременность счастья — робкое напоминание — завтра снова сутки работы.

Постепенно звоночки эти сливаются в ноющую мелодийку, которая не отстанет до самого сна. Цикл закончился. Утром все сначала.

Так двадцать лет. Десять суток в месяц — полторы ставки. Полторы не потому, что иначе тебе скучно жить, о нет, но десять суток лишь потому, что ты кормилец. Однако цикл завершится лишь завтра вечером, а сейчас самое его начало.

Когда дежурства бывают трудными и ты приходишь домой измочаленным, то так сладостно вовсе ущемиться, в этом несомненное мазохистское начало присутствует — так это включить музыку, ну, там «Гамлета» Чайковского или Сороковую симфонию Моцарта (можно и Деревенскую симфонию того же автора), а всего-то лучше концерт Баха для двух скрипок.

И так это вытянуться и покрыться попонкой, и ты тогда безволен, и душа твоя скукожена и вовсе голенькая, и у нее нет никакой защиты, не нужно ее даже вылущивать, лишь коснись ее мягкими пальцами, и она сама падет в ладони; а скрипочки себе пилят и пилят, одна — что вот жизнь так и проскочила с пенечка на пенечек, с дежурства то есть на дежурство, другая же, о, как иначе, напротив, успокаивает — так это же и хорошо, что жизнь проходит, и пусть уж таким манером, как у тебя, а не каким иным.

Музычка, она ведь для того и существует, чтоб спеленать голенькую беззащитную душу, а вот и утешение лукавое проклевывается: а чем твоя жизнь, в сущности, плоха? Не воровал, не предавал, не убивал. О-хо-ха, даже и слог высокий пробьется — людей, глядите, спасал. Все на белом свете нормально, не волнуйся, все будет хорошо.

Но сейчас я не нуждался в защите музыкой и, наскоро позавтракав, приготовился почитать.

Тут я поймал себя на том, что улыбаюсь. Это я вспомнил молодую женщину, с которой перекинулся несколькими фразами на последнем вызове. И сейчас я вспомнил не только черную кофту, но и светлое — не белое, а именно светлое — ее лицо, однако подробные черты в памяти не всплывали, и светлые же коротко стриженные волосы с лихой какой-то скобкой, в стиле ретро — тридцатые годы.

Где же я ее видел? На кого-то она мучительно похожа, но только вот на кого?

И тут раздался долгий звонок в дверь.

Молодой наш шофер Гриша смущенно улыбался.

— Зовут, — и он виновато развел руками.

— Кто?

— Главврач.

— А что случилось?

— Не знаю.

Да, что-то случилось, иначе подождали бы два дня. Может, какая-то жалоба и нужно срочно разобраться. Но вроде бы у меня не было грубых проколов.

Он пошел мне навстречу, наш главврач, длинный, сухой, с до блеска бритым черепом, с печальным морщинистым лицом многолетнего язвенника. Руку пожал, усадил.

— Вы простите, Всеволод Сергеевич, дело срочное. Лариса Павловна подала заявление. Сперва в отпуск, потом совсем. Вы остались без заведующего. Через три дня она уезжает с мужем. Подвести ее не могу — потому спешка.

Лариса Павловна заведовала «Скорой помощью» тридцать лет, мы как-то и не представляли, что когда-нибудь будем работать без нее. Правда, она всегда говорила — работаю только до пенсии и фьють. Но три дня назад ей стукнуло пятьдесят пять, и вчера она подала заявление.

— А уговаривали?

— Пустой номер. Муж — отставник, в семье по кругу триста тридцать, едут к внукам. Все! — и он, прикрыв глаза, правой рукой ощупал лицо — такая манера, словно бы человек желает убедиться, что уши, нос, глаза на привычном месте. — Должность, прямо скажем, невеликая. Со стороны брать неловко. Да и где ты его найдешь, надежного человека? Значит, в своем коллективе. У вас двое мужчин — вы и Алферов. Остальные — женщины. Нет, я не против женщин, — главврач бегло усмехнулся, и подвижное лицо его собралось ко рту, как бы для плевка. — Но они у вас либо совсем молоденькие, либо предпенсионные — не захотят перед пенсией терять в деньгах.

И это было верное замечание — заведующий не получает за стажность на «Скорой помощи», рублей пятьдесят в месяц потери. Правда, можно совмещать, и по кругу это будут те же деньги, но совместительство не идет к пенсии — таковы хитрости нашего быта.

— Значит, или вы или Алферов. И я прошу вас согласиться, Всеволод Сергеевич.

Предложение не было неожиданным: когда прежде Лариса Павловна уходила в отпуск, я иногда замещал ее. Я или Елена Васильевна. Но я еще не смирился, что Лариса Павловна уходит от нас. Как-то уж считалось, что «Скорая помощь» — ее царство, начальство не вмешивалось. На нас и жалоб почти не было, письменных, во всяком случае. Ларису Павловну в городе знали, и, если кто провинится на вызове, больные звонили ей. Разбиралась она строго, но начальство не вмешивала. Мы всегда считались одной из лучших «Скорых» в области, а несколько лет были и вообще лучшими.

Да, предложение неожиданным не было, как не было у меня и сомнений.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: