Черная с белым, без единого цветного пятна, материнская спальня, черное с белым окно: снег и прутья тех деревец, черная и белая картина - "Дуэль", где на белизне снега совершается черное дело: вечное черное дело убийства поэта - чернь". Пушкин был мой первый поэт, и моего первого поэта - убили.
С тех пор, да, с тех пор, как Пушкина на моих глазах на картине Наумова - убили, ежедневно, ежечасно, непрерывно убивали все мое младенчество, детство, юность - я поделила мир на поэта - и всех, и выбрала - поэта, в подзащитные выбрала поэта: защищать поэта - от всех, как бы эти все ни одевались и ни назывались...
Но до "Дуэли" Наумова - ибо у каждого воспоминанья есть свое до-воспоминание, предок - воспоминание, пращур - воспоминание, точно пожарная лестница, по которой спускаешься спиной, не зная, будет ли еще ступень - которая всегда оказывается - или внезапное ночное небо, на котором открываешь все новые и новые высочайшие и далечайшие звезды - но до "Дуэли" Наумова был другой Пушкин, Пушкин, - когда я еще не знала, что Пушкин Пушкин. Пушкин не воспоминание, а состояние, Пушкин - всегда и отвсегда, до "Дуэли" Наумова была заря, и из нее вырастая, в нее уходя, ее плечами рассекая как пловец - реку, - черный человек выше всех и чернее всех - с наклоненной головой и шляпой в руке.
Памятник Пушкина был не памятник Пушкина (родительный падеж), а просто Памятник-Пушкина, в одно слово, с одинаково непонятными и порознь не существующими понятиями памятника и Пушкина. То, что вечно, под дождем и под снегом, - о, как я вижу эти нагруженные снегом плечи, всеми российскими снегами нагруженные и осиленные африканские плечи! - плечами в зарю или в метель, прихожу я или ухожу, убегаю или добегаю, стоит с вечной шляпой в руке, называется "Памятник Пушкина".
Памятник Пушкина был цель и предел прогулки: от памятника Пушкина - до памятника Пушкина. Памятник Пушкина был и цель бега: кто скорей добежит до Памятник-Пушкина. Только Асина нянька иногда, по простоте, сокращала: "А у Пушкина - посидим", чем неизменно вызывала мою педантическую поправку: "Не у Пушкина, а у Памятник-Пушкина".
Памятник Пушкина был и моя первая пространственная мера: от Никитских ворот до памятника Пушкина - верста, та самая вечная пушкинская верста, верста "Бесов", верста "Зимней дороги", верста всей пушкинской жизни и наших детских хрестоматий, полосатая и торчащая, непонятная и принятая {*}.
{* Там верстою небывалой
Он торчал передо мной... ("Бесы").
Пушкин здесь говорит о верстовом столбе. - М. Ц.
Ни огня, ни черной хаты...
Глушь и снег...
Навстречу мне
Только версты полосаты
Попадаются одне... ("Зимняя дорога").}
Памятник Пушкина был - обиход, такое же действующее лицо детской жизни, как рояль или за окном городовой Игнатьев, - кстати, стоявший почти так же непреложно, только не так высоко, - памятник Пушкина был одна из двух (третьей не было), ежедневных неизбежных прогулок - на Патриаршие пруды или к Памятник-Пушкину. И я предпочитала - к Памятник-Пушкину, потому что мне нравилось, раскрывая и даже разрывая на бегу мою белую дедушкину карльсбадскую удавочную "кофточку", к нему бежать и добежав обходить, а потом, подняв голову, смотреть на чернолицего и чернорукого великана, на меня не глядящего, ни на кого и ни на что в моей жизни не похожего. А иногда просто на одной ноге обскакивать. А бегала я, несмотря на Андрюшину долговязость и Асину невесомость и собственную толстоватостъ - лучше их, лучше всех: от чистого чувства чести: добежать, а потом уж лопнуть. Мне приятно, что именно памятник Пушкина был первой победой моего бега.
С памятником Пушкина была и отдельная игра, моя игра, а именно: приставлять к его подножью мизинную, с детский мизинец, белую фарфоровую куколку - они продавались в посудных лавках, кто в конце прошлого века в Москве рос - знает, были гномы под грибами, были дети под зонтами, приставлять к гигантову подножью такую фигурку и, постепенно проходя взглядом снизу вверх весь гранитный отвес, пока голова не отваливалась, рост - сравнивать.
Памятник Пушкина был и моей первой встречей с черным и белым: такой черный! такая белая! - и так как _черный_ был явлен гигантом, а _белый_ комической фигуркой, и так как непременно - нужно выбрать, я тогда же и навсегда выбрала черного, а не белого, черное, а не белое: черную думу, черную долю, черную жизнь.
Памятник Пушкина был и моей первой встречей с числом: сколько таких фигурок нужно поставить одна на другую, чтобы получился памятник Пушкина. И ответ был уже тот, что и сейчас: "Сколько ни ставь"... с горделиво-скромным добавлением: "Вот если бы сто м_е_н_я, тогда - м_о_ж_е_т, потому что я ведь еще вырасту"... И, одновременно: "А если одна на другую сто фигурок, выйду я?" И ответ: "Нет, не потому что я большая, а потому что я живая, а они фарфоровые".
Так что памятник Пушкина был и моей первой встречей с материалом: чугуном, фарфором, гранитом - и своим.
Памятник Пушкина со мной под ним и фигуркой подо мной был и моим первым наглядным уроком иерархии: я перед фигуркой великан, но я перед Пушкиным я. То есть маленькая девочка. Но которая вырастет. Я для фигурки - то, что Памятник-Пушкина - для меня. Но что же тогда для фигурки - Памятник-Пушкина? И после мучительного думанья - внезапное озарение: а он для нее такой большой, что она его просто не видит. Она думает - дом. Или - гром. А она для него - такая уж маленькая, что он ее тоже - просто не видит. Он думает: просто блоха. А меня - видит. Потому что я большая и толстая. И скоро еще подрасту.
Первый урок числа, первый урок масштаба, первый урок материала, первый урок иерархии, первый урок мысли и, главное, наглядное подтверждение всего моего последующего опыта: из тысячи фигурок, даже одна на другую поставленных, не сделаешь Пушкина.
...Потому что мне нравилось от него вниз по песчаной и снежной аллее идти и к нему, по песчаной или снежной аллее, возвращаться, - к его спине с рукой, к его руке за спиной, потому что стоял он всегда спиной, _от_ него спиной и к _нему_ - спиной, спиной ко всем и всему, и гуляли мы всегда ему в спину, так же как сам бульвар всеми тремя аллеями шел ему в спину, и прогулка была такая долгая, что каждый раз мы с бульваром забывали, какое у него лицо, и каждый раз лицо было новое, хотя такое же черное. (С грустью думаю, что последние деревья до него так и не узнали, какое у него лицо).