А когда свернули, она живо приподнялась на носки, обвила ему руками шею и крепко поцеловала в губы.
— Это для храбрости, — сказала она со смехом.
…Продавщица, старая знакомая, как только Алька вошла в магазин, выбежала из-за прилавка.
— Аличка, вот чудеса-ти! А я смотрю в окошко: кто, думаю, такая? Инженерова жена из города приехала? Который уж день ждет. А то вон кто — ты… — И Настя, так звали продавщицу, всплакнула.
Алька недолго пробыла в магазине. Она разговаривала с продавщицей, смотрела на полки, заваленные мануфактурой, а из головы не выходил Сережа: что он делает сейчас? Неужто до того докатился, что уже возле магазина пьет?
Нет, ни Сережи, ни его приятелей, когда она вышла из магазина, под соснами не было.
Там, на ящиках, лежала только смятая газета.
Сосны, сосны красные…
Сколько их, этих сосен, вдоль дороги по обеим сторонам от поселка до перевоза? Может, двести, может, триста, а может, вся тысяча — кто считал? И чуть ли не под каждой сосной они целовались с Сережей.
Она закрутила и заворожила Сережу насмерть. Каждый раз, когда она появлялась на пекарне у матери, он поджидал ее в сосновом бору.
Но робел и стеснялся он по-прежнему. Пуще коры сосновой краснел — никак не мог забыть, что она ученица.
Ее веселило, — забавляло это, у нее голова кружилась от сознания собственной силы: вот какая она! Главным инженером лесопункта вертит как хочет, Аню Таборскую до сухотки довела… А потом настало время — до слез, до бешенства стала изводить ее Сережина стеснительность.
Ну что это за кавалер, который боится сам тебя поцеловать? Кто из них девка — она или он?
Сосны, сосны красные… Белый мох — ковер… Жаркий смоляной дух, такой знакомый и радостный, бил ей в лицо, в нос, злые слезы вскипали в ее зеленых беспечных глазах.
Ей жаль было прошлого, своей полузабытой лесной любви. И еще она никак не могла забыть своей недавней встречи с Сережей. Господи, до чего опустился, на кого стал похож!
Тетка и мать ей писали, что он запил, что его с инженеров сняли, но нет, она и подумать не могла, что он в такое болото нырнул. Ведь ежели правду сказать, что он делал, когда она столкнулась с ним на крыльце магазина? Каким делом занимался? А на побегушках у дружков-собутыльников был…
Из-за поворота дороги вышли навстречу три незнакомые женщины с алюминиевыми ведерками — за молоком в деревню ходили, остановились, тараща глаза: кто такая? Что за невиданная птица появилась в ихних краях?
А за этими тремя женщинами стали попадаться еще люди — подвыпившие мужики, парни, подростки, а там вскоре и Саха-перевозчик подал свой голос: из-под тоненькой беленькой рубашечки поднималась высокая грудь…
Не менялся пьяница Саха. Как пять, десять лет назад тосковал по красивой нездешней любви, так и теперь…
Какой все-таки длинный день в деревне!
В городе, когда в ресторане крутишься, и не заметишь, как он промелькнет. А тут — в лес сходила, за реку сходила, с дролей своим бывшим встретилась, у Сахи-перевозчика посидела — и все еще четвертый час.
Поднявшись в деревенский угор, Алька направилась к колхозной конторе, а точнее сказать, к Красной доске.
Доска большущая, с портретом Ленина… — кого прославляют?
Доярок. Одиннадцать человек занесено на Доску, и шестая среди них — кто бы вы думали? — Лидка. Ермолина Л. В. 376 литров надоила за июнь от коровы.
— Надо же! — пожала плечами Алька. — Лидка стахановка!
Дом Василия Игнатьевича, Лидкиного свекра, совсем близко от колхозной конторы, и она решила завалиться к Лидке — надо же посмотреть, как она со своим Первобытным устроилась.
Митя-первобытный, то есть муж Лидки, которого так расхваливала ей тетка, начал баловаться топором чуть ли не с пеленок (бывало, когда ни идешь мимо, все что-то в заулке тюкает), а потом и вовсе на топоре помешался.
После десятилетки даже в город, на потеху всем, ездил.
Специально, чтобы у тамошних мастеров плотничьему делу поучиться. И вот не зря, видно, ездил. Во всяком случае, Алька просто ахнула, когда дом Василия Игнатьевича увидела. Наличники новые, крыльцо новое — с резными балясинами, с кружевами, с завитушками всякими, скворечня в два этажа с петушком на макушке… В общем, не узнать старую развалину Василия Игнатьевича — терем-теремок.
Лидка, когда увидела ее в дверях, слова сперва не могла сказать от радости.
— А я ведь думала, Аля, ты ко мне и не зайдешь. В красных штанах ходишь — до меня ли?
— Выдумывай, — сказала Алька, — к подружке да не зайду! — Но от Лидкиных объятий (та даже слезы распустила) уклонилась.
Комната — ничего не скажешь — обставлена неплохо.
Кровать никелированная, двухспальная, под кружевным покрывалом, диван, комод под светлый дуб — это уж само собой, нынче этим добром никого не удивишь. Но тут было и еще кое-что. Был, к примеру, ковер во всю стену над кроватью, и ковер что надо, а не какая-нибудь там клеенка размалеванная, был приемник с проигрывателем, этажерка с книгами, со стопкой «Роман-газеты»…
— Это все Митя читает, — сказала Лида, и в голосе ее Алька уловила что-то вроде гордости. — Страсть как любит читать. Я иной раз проснусь, утро скоро, а он все еще в свою книжку смотрит.
Да, прибарахлилась Лидка знатно, отметила про себя Алька, снова, наметанным взглядом окидывая комнату, — избой не назовешь. Зато уж сама Лидка — караул! Ну кто, к примеру, сейчас в деревне шлепает в валенках летом? Разве что старик какой-нибудь, выживший из ума.
А Лидка ходила в валенках. И платьишко — халат тоже допотопной моды, с каким-то немыслимым напуском в талии…
— Постой, постой! — вдруг сообразила Алька. — Да мы уж с накатом. Быстро же ты управилась! — Она подошла к швейной машинке, рядом со столом (Лидка как раз строчила на ней, когда она открыла двери), покрутила на пальце детскую распашонку.
— Я, наверно, в маму, Аля! — пролепетала Лидка, вся, до корней волос, заливаясь краской. — Мама говорит, с первой ночи понесла…
— Сказывай, сказывай! В маму… Мама, что ли, за тебя в голопузики с Митей играла…
Тут Лидка заплела уж совсем невесть что, слезы застлали ей голубенькие бесхитростные глаза, так что Алька не рада была, что и разговор завела. И вообще ей, Альке, надо бы помнить, с кем она имеет дело. Ведь Лидка и раньше не ахти как умна была. Ну кто, доучившись до шестого класса, не знает, отчего рождаются дети!
А Лидка не знала. Прибежала как-то к ней, Альке, домой — вся трясется, белее снега.
— Ой, ой, что я наделала…
— Да что?
— С Валькой Тетерниым целовалась…
— Ну и что?
— А ежели забеременею?..
Оказывается, мать ей с малых лет крепко-накрепко внушила, что нельзя с ребятами целоваться, можно пузо нагулять, и вот эта дуреха до шестого класса верила этому…
Лида немного пришла в себя, когда они присели к столу и Алька стала выспрашивать ее про Сережу (никак с ума не шел!), но вскоре та опять огорошила ее — ни с того ни с сего заговорила про войну:
— Аля, ты в городе живешь… Как думаешь, будет война?
— Война? А зачем тебе война?
— Да мне-то не надо. Я этой войны больше всего на свете боюсь. Страсть как боюсь…
— А чего тебе бояться-то? — резонно заметила Алька. — У нас покамест пузатых баб на войну не берут.
И вот тут Лидка и брякнула:
— А ежели у меня не девочка, а мальчик будет…
В общем, разговор у них, как поняла Алька, так или иначе будет вращаться вокруг Лидкиного пуза или в лучшем случае вокруг коров и надоев молока — а что еще знает Лидка? Чего видела? — И Алька начала поглядывать по сторонам.
— Да посиди ты, посиди, Аля! Сейчас Митя придет, чай будем пить…
Лида не просила ее — упрашивала. Глядела на нее с восхищением, с обожанием («Ты еще красивше стала, Аля!»), и Алька осталась. А потом, что ни говори, — забавно все-таки взглянуть и на своего бывшего поклонника.
Митя, когда она еще в пятый класс ходила, объявил ей: «Амосова, я решил любовь с тобой заиметь». Объявил, не поднимая глаз от земли, и тут же убежал прочь.