— Я хочу здесь опуститься. — Мери показала на стоявший отдельно холмик, вершина его была свободна от напиравших снизу кустов.
Мы вышли и впервые почувствовали, что находимся на прежней планете. Гравитационные экраны авиетки предохраняли от страшного притяжения, в районе Станции оно вообще не превосходило земное, а здесь нас буквально прижало к грунту. Я не мог выпрямиться, в голове шумело, я сделал шаг, другой и пошатнулся.
— Сейчас я не сумел бы совершить тот поход к Станции, — сказал я, силясь усмехнуться.
— Ты узнаешь это место, Эли?
— Нет.
— У подножья этого холма умер наш сын…
Прошлое прояснилось в моей памяти. Я с опаской поглядел на Мери. Она улыбнулась. Меня поразила ее улыбка — столько в ней было спокойной радости. Я осторожно сказал:
— Да, то место… Но не лучше ли нам уйти отсюда?
Она обвела рукой окрестности.
— Я так часто видела в мечтах этот золотой холм и мертвую пустыню вокруг! И всегда вспоминала, как страстно желал Астр, чтобы металлические ландшафты забурлили жизнью. Помнишь, как он назвал тебя жизнетворцем? На никелевой планете это было легко, там невысокая гравитация. Но и здесь удалось привить металлу жизнь. Здесь насадили растения, выведенные для мест с повышенным тяготением.
— Созданием которых вы занимались в институте астроботаники?
— Которыми занималась я одна, Эли! Это мой памятник нашему сыну. Теперь возвратимся на Станцию.
Два других события, которые я упомяну, непосредственно связаны с экспедицией. Среди встречавших не было Бродяги. Лусин, чуть ступив на грунт, побежал к дракону. В какой-то степени Лусин — создатель этого диковинного существа и гордится им больше, чем другими своими творениями. Бродяга хворал. Лусин с горечью сообщил, что дракон излишне человечен, хотя и вмещен в нечеловеческую форму, не только бессмертия, но и солидного долголетия ему, как и людям, привить не удается.
— Хочет видеть. Очень. Тебя, — высказался в своей обычной отрывистой манере Лусин, и на следующее утро мы направились к дракону.
Внешне Бродяга почти не изменился. Летающие драконы не худеют и не толстеют, не выцветают, не седеют, не рыхлеют. Бродяга был таким же, каким я видел его при расставании, — оранжево-сизый, с мощными лапами, с огромными крыльями. Но он уже не летал. Завидев нас, он выполз из своей норы и заскользил навстречу. Волноподобные складки с прежней быстротой перемещались по спине и бокам, массивное туловище извивалось с прежним изяществом, длинный, бронированный прочной чешуей хвост приветственно взметнулся трубой, крылья с грохотом рассекали воздух. Но все эти такие знакомые движения уже не могли поднять Бродягу над грунтом. И огня от него исходило поменьше: багровое пламя было пониже, а синий дым — пожиже. Я не иронизирую, я говорю это с грустью.
— Привет пришедшему! — услышал я так давно не слышанный хрипловатый, шепелявый голос. — Рад видеть тебя, адмирал! Садись мне на спину, Эли.
Я присел на лапу и ударил ногой по бронированному боку.
— Ты еще крепок, Бродяга! Хотя, наверно, молодых драконов не обгонишь.
— Отлетался, отбегался, отволочился — все определения моего бытия начинаются на «от», — безжалостно установил он и вывернул ко мне чудовищную шею, выпуклые зеленовато-желтые глаза глядели умно и печально. — Не жалуюсь, Эли. Я пожил всласть. Все радости, какие могло доставить существование в живом теле, я испробовал. Будь уверен, я не потеряю спокойствия, когда придет час прощаться с жизнью.
Продолжать разговор в таком унылом ключе я не хотел. Я весело запрыгал на твердой лапе дракона.
— На Земле разработаны новые методы стимулирования организма. Мы испробуем их на тебе, и ты еще покатаешь меня над планетой.
Он иронически усмехнулся. Он все-таки единственный из драконов, кому удалось придать осмысленность гримасам, — остальные просто разевают пасти, выпыхивая дым, и не поймешь, то ли зевают, то ли собираются тебя проглотить. Я чувствовал себя виноватым перед драконом. В прежнем своем воплощении, в образе правящего мозга-мечтателя, он мог бы десятикратно пережить нас всех. Я наделил его телом, но радости телесного бытия кратковременны. Хоть и поздно, но я с пристрастием допрашивал себя, правильно ли я поступил.
А вторым важным событием была встреча с Эллоном.
Мы пошли в мастерскую Эллона вшестером — Мери, Ольга, Ирина, Орлан, Андре и я.
В огромном солнечно-светлом зале нас встретил Эллон.
Я должен описать его. Он стоит передо мной. Я подхожу к нему, всматриваюсь в него. Я стараюсь понять, чем порождено то впечатление, какое он неизменно производил. Я допрашиваю себя, не изменится ли впечатление от пристального разглядывания, от долгого изучения. Ничто не изменяется. Все правильно. Ошибок нет. Если и встретилось мне в жизни существо, в полном смысле слова необыкновенное, то имя этому существу — Эллон!
Он не подошел к нам, только повернул голову на высокой, по-змеиному крутящейся шее. Орлан в знак приветствия поднимает голову и вхлопывает ее в плечи, Эллон не удостоил нас приветствием. Он просто не знал, что такое приветствования, он не обучен таким поступкам. Он молча рассматривал нас. Нет, не рассматривал — пронзал, ослеплял, уничтожал фосфорически пылающими глазами, такие выспренние сравнения в данном случае уместней.
А Орлан робел. Я видел Орлана в сражениях, в дипломатических переговорах, на совещаниях — неизменно спокойным, решительным и бесстрашным. Я был уверен, что хорошо его знаю. Он не поднял, а вжал голову в плечи, он говорил — для нас — на отличном человеческом языке, но голос звучал робко, почти заискивающе.
— Эллон, люди пришли познакомиться с твоими свершениями, — сказал Орлан этим странным голосом. — Надеюсь, тебя не обременит наше посещение?
— Смотрите и восхищайтесь! — на таком же отличном человеческом языке ответил Эллон и широким жестом длинной, гибкой, бескостной руки обвел помещение. Рот его широко осклабился, синеватое лицо порозовело — вероятно, от удовольствия.
Но смотреть было нечего. Кругом были механизмы, и около них сновали демиурги. Вся планета представляет собой скопление механизмов, по виду не определить было, чем эти, в зале, отличались от тех, что образовывали тысячекилометровые толщи планетных недр. Орлан сказал просительно:
— Будет лучше, если ты дашь пояснения, Эллон.
Эллон касался рукой механизмов, объясняя их назначение. Он двигался вперед, а голова была повернута назад, на нас: все демиурги могут свободно выкручивать голову, но так далеко, на полных сто восемьдесят градусов, выворачивать ее был способен лишь Эллон. И я, не вслушиваясь в объяснения, смотрел на его лицо, старался разобраться не в смысле речи, а в звуке голоса, мне это почему-то казалось важней, чем вникать в конструкции, все равно я мало что в них понял — я плохой инженер.
И чем настойчивей я всматривался в Эллона, тем прочней утверждалось во мне впечатление необыкновенности. Эллон смеялся. Он широко раскрывал рот в беззвучном хохоте. Объяснение было серьезное, высококвалифицированное, а гримаса издевательская. Огромный жабий рот пересекал все лицо от уха до уха, рот был раза в два больше, чем у других демиургов: пугающе подвижная, извивающаяся, кривящаяся впадина перехлестывала лицо, а над темной, живой, меняющейся, я бы даже сказал — струящейся от уха к уху безгубой впадиной грозно светили огромные сине-фиолетовые, пронзительно-неподвижные глаза. Я не робкого десятка и не слабохарактерный, но и меня почти гипнотизировало сочетание дьявольски меняющихся саркастических гримас и зловещих глаз.
Закончив обход зала, Эллон сказал (лишь одни эти слова я запомнил из всего объяснения):
— Ни люди, ни демиурги, ни — тем более — галакты еще никогда не имели столь совершенно вооруженных кораблей. Если бы хоть один из нынешних звездолетов был у нас, когда человеческие эскадры вторглись в Персей, события развернулись бы по-иному.
Я сухо поинтересовался:
— Тебя огорчает, Эллон, что события не пошли по-иному?