Пятьсот и шестьсот рублей в месяц в то время были не редкость.

Но блаженные времена скоро миновали. Помещичьи суммы иссякли. Антрепренерами явились актеры-скопидомы, сумевшие сберечь кой-какие капиталы из полученных от помещиков жалований.

Они сами начали снимать театры, сами играли главные роли и сильно сбавили оклады. Время шло. Избалованная публика, привыкшая к богатой обстановке пьес при помещиках-антрепренерах, меньше и меньше посещала театры, а общее безденежье, тугие торговые дела и неурожай довершили падение театров. Дело начало падать. Начались неплатежи актерам, между последними появились аферисты, без гроша снимавшие театры; к довершению всех бед великим постом запретили играть.

В один из подобных неудачных сезонов в городе, где служил Ханов, после рождества антрепренер сбежал. Труппа осталась без гроша. Ханов на последние деньги, вырученные за заложенные подарки от публики, с женой и детьми добрался до Москвы и остановился в дешевых меблированных комнатах.

Продолжая закладываться, кое-как впроголодь, он добился до масленицы. В это время дети расхворались, жена тоже простудилась в сыром номере. А места все не было, и в перспективе грозил голодный пост.

— И зачем это я русский, а не немец, не француз какой-нибудь! — восклицал за рюмкой водки перед своими товарищами Ханов.

— Да, вот иностранцам скабрезные шансонетки можно петь, а нам, толкователям Гоголя и Грибоедова, приходится под заграничные песни голодом сидеть…

— И сидишь, и жена и дети сидят, а заработки никакой… Пойду завтра дрова колоть наниматься…

— Зачем дрова! Еще в балагане можно заработать, — заметил комик Костин, поглаживая свою лысинку.

— В балагане? — удивился Ханов.

— Ну да, в балагане под Девичьим…

— Стыдно, брат, в балагане…

— Стыдно? Дурак! Да мы на эшафоте играли!

— Что-о? — протянул сквозь зубы столичный актер Вязигин, бывший сослуживец и соперник Ханова по провинциальным сценам, где они были на одних ролях и где публика больше любила Ханова.

— На эшафоте, говорю, играли… Приехали мы в Кирсанов. Ярмарка, все сараи заняты, играть негде. Гляжу я — на площади эшафот стоит: преступников накануне вывозили.

— Ну и…

— Ну и к исправнику сейчас. Так, мол, и так, ваш-скородие, уступите эшафот на недельку, без нужды стоит. Уступил, всего по четыре с полтиной за помещение в вечер взял, и дело сделали, и «Аскольдову могилу» ставили.

— Эт-то на эш-шаф-фоте? — ломался Вязигин.

— На эшафоте…

— Странно…

— Ей-богу, брат Ханов, не брезгай балаганом… — советовал Костин.

— Па-слушайте, Ханов, я тоже советую; там, батенька мой, знаменитости играли, да-с.

— Я согласен, господа, как бы ни заработать честным трудом… но как попасть туда?

— А, пустяки… Я карточку дам Обиралову, содержателю балагана… Он мой… да… ну, я знаю его.

— Спасибо, Вязигин, я пойду…

— За здоровье балаганных актеров! — крикнул Ханов, поднимая рюмку.

— Костин, вечно ты балаганишь! — как-то странно, сквозь зубы процедил Вязигин…

* * *

Был холодный, вьюжный день. Кутаясь в пальто и нахлобучив чуть не на уши старомодный цилиндр, Ханов бодро шагал к Девичьему полю.

Он то скользил по обледенелому тротуару, то чуть не до колена вязнул в хребтах снега, навитых ветром около заборов и на перекрестках; порывистый ветер, с силой вырывавшийся из-за каждого угла, на каждом перекрестке, врезывался в скважины поношенного пальто, ледяной змеей вползал в рукава и чуть не сшибал с ног. Ханов голой рукой попеременно пожимал уши, грел руки в холодных рукавах и сердился на крахмаленные рукава рубашки, мешавшие просунуть как следует руку в рукав.

Вот, наконец, и Девичье поле, занесенное глубоким снегом, тучами крутящимся над сугробом.

Посередине поля плотники наскоро сшивали дощатый балаган. Около него стоял пожилой человек, в собольей шубе, окруженный толпой полураздетых, небритых субъектов и нарумяненных женщин, дрожавших от холода.

Он отбивался от них.

— Да не надо, говорят, не надо, у меня труппа

полна:

— Иван Иванович, да меня возьмите хоть, ведь я три года у вас Илью Муромца представлял, — приставал высокий, плотный субъект с одутловатым лицом.

— Ты только дерешься, да пьянствуешь, да ругаешься неприлично на сцене, и так чуть к мировому из-за тебя не попал, а еще чиновник. Не надо, не надо.

— Иван Иванович, нас-то вы возьмите, Христа ради, ведь есть нечего, — упрашивали окружающие.

— Не надо.

Ханов приосанился, принял горделивую позу, приподнял слегка цилиндр и спросил:

— Иван Иванович Обиралов — вы?

— Я, что угодно?

— Вязигин просил вам передать.

Тот взял визитную карточку, прочитал и подал руку Ханову.

— Очень приятно-с… От Вязигина? Мой приятель…

Дела делали… пожалуйте в трактир-с!

— Иван Иванович, как же, возьмете? — упрашивала толпа.

— Да ну, ступайте, что пристали? Сказал — не надо, некогда… Пойдемте-с, — и они с Хановым пошли.

Толпа направилась следом.

Ханов слышал, как про «его говорили: «должно, наниматься», «актер», «куда ему, жидок», «не выдержит», «видали мы таких».

* * *

Народные гулянья начались. Девичье поле запестрело каруселями, палатками с игрушками, дешевыми лакомствами.

Посередине в ряд выросла целая фаланга высоких, длинных дощатых балаганов с ужасающими вывесками: на одной громадный удав пожирал оленя, на другой негры-людоеды завтракали толстым европейцем в клетчатых брюках, на третьей какой-то богатырь гигантским мечом отсекал сотни голов у мирно стоявших черкесов.

Богатырь был изображен на белом коне. Внизу красовалась подпись: «Еруслан богатырь и Людмила прекрасная».

«Это, должно быть, я!»- взглянув на рыцаря, улыбнулся Ханов, подходя к балагану.

Около кассы, состоящей из столика и шкатулки, сидела толстая баба в лисьем салопе и дорогой шали.

— Это балаган Обиралова? — обратился к ней Ханов.

— Балаганы с петрушкой, а это киятры!.. Это наши киятры… А вам чево?

— Я актер Ханов, я играю сегодня.

— Тьфу! а я думала, с человеком разговариваю! Балаган тоже!

«Хорошенькая встреча», — подумал Ханов и поднялся четыре ступеньки на сцену.

По сцене, с изящным хлыстом в руке и в щегольской лисьей венгерке, бегал Обиралов и ругал рабочих. Он наткнулся на входившего Ханова.

— Так нельзя-с! Так не делают у нас… Вы опоздали к началу, а из-за вас тут беспокойся. Пошел-те в уборную, да живо одеваться! — залпом выпалил Обиралов, продолжая ходить.

Ханов хотел ответить дерзостью, но что-то вспомнил и пошел далее.

— В одевальню? сюда пожалте… — указал ему рабочий на дверь.

Ханов поднял грязный войлок, которым был завешан вход под сцену, и начал спускаться вниз по лесенке.

Под сценой было забранное из досок стойло, на гвоздях висели разные костюмы, у входа сидели солдаты, которым, поплевывая себе на руки, малый в казинетовом пиджаке мазал руки и лицо голландской сажей. Далее несколько женщин белились свинцовыми белилами и подводили себе глаза. Несколько человек, уже вполне одетые в измятые боярские костюмы, грелись у чугуна с угольями. Вспыхивавшие синие языки пламени мельком освещали нагримированные лица, казавшиеся при этом освещении лицами трупов.

Ханов оделся также в парчовый костюм, более богатый, чем у других, и прицепил фельдфебельскую шашку, справлявшую должность «меча-кладенца».

Напудрив лицо и мазнув раза два заячьей лапкой с суриком по щекам, Ханов вышел на сцену.

По сцене важно разгуливал, нося на левой руке бороду, волшебник Черномор. Его изображал тринадцатилетний горбатый мальчик, сын сапожника-пьяницы. На кресле сидела симпатичная молодая блондинка в шелковом сарафане с открытыми руками и стучала от холода зубами. Около нее стояла сухощавая, в коричневом платье, повязанная черным платком старуха, заметно под хмельком, что-то доказывала молодой жестами.

— Мама, щец хоть принеси… Свари же…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: