И побежал от меня.

А дня через три встретились — как ни в чем не бывало. Я поклонился ему, он подозвал меня к себе и дал двугривенный. Только когда он вынул кошелек, так долго этот двугривенный все выбирал, да в руках вертел, прямо расстаться жаль. Вот какой скупой. Сам копейки не нажил, все от отца… Живет — копит. А на статуи ничего не жалеет.

— На какие?

— Статуи по всему свету ищет — собирает. Разные мраморные. Тыщами платит. Говорят, для славы себе. Полон дом их у него и все в ящиках — привезет и не вынимает. И для чего он их покупает и бережет — не поймешь. Хоть бы на дела свои миллионы тратил. Ну, больницу бы, что ли, выстроил, бедным помогал. Все бы живым людям зря погибать не давал. А то статуи… Ведь делов у него никаких, только купоны от родительских миллионов по банкам режет, да вокруг себя гниль плодит. Вон сколько у него имений — и все так: живет управляющий, вроде дворника, окна, двери заколочены, никого не пускает, сам раз в год на неделю приедет, поживет, слова не сказавши, подышит нежилой гнилью и уедет. Только управляющие жиреют от ничегонеделанья. А уже на Рождество к нам, в свои Палестины. Еще покойный родитель хоромы по-барски для гостей выстроил, а теперь ни одного человека, кроме его, не бывает в них. Управляющий-то боится в пустые комнаты входить, такая жуть…

И лесник, совершенно неожиданно повернувшись к высокой лишайной ели, указал на нее:

— Ни дать, ни взять эта ель самая — как от нее, так и от него никакой никому пользы нет — заживо гниет…

* * *

В рождественскую ночь всегда темные окна хором Макария Петровича Козлова были освещены, и у окон толпился народ. В лепном, золоченом зале сияла елка, отражая живые огни восковых свечей на гирляндах картонажей, бус, золотых и серебряных орехов, которые много лет подновляются к елке и опять убираются в сундуки вместе с другими украшениями.

Я вмешался в толпу и слушал разговоры.

— Хоть бы наших ребятишек позвал. А то один, как сыч…

— Чего звать-то, там все пустое… Нешто, думаешь, конфеты? Деревяшки в золотой бумаге для видимости. Который год все одно и то же…

— Чудак!

— Сроду так.

— Идет, идет! — зашептали кругом.

Из двери вышел в зал человек в черном сюртуке и белом галстуке и странно, по-женски, семеня ногами, подошел к елке и остановился. Гладко причесанный, усы и борода сбриты начисто, лицо одутловатое, без кровинки. Нагнул одну ветку, поднял с полу упавший кусочек воска и положил его опять на свечку подле светильни. Указательным пальцем левой руки поправил картонаж и точно так же симметрично дотронулся до него указательным пальцем правой руки, отойдя, сел в кресло и погрузился в созерцание, тихо крутя большими пальцами один вокруг другого то справа налево, то обратно.

На его одутловатой фигуре складками лежал сюртук, и складки щек одутловатого лица делали выражение недовольное и кислое, а глаза были тусклы и безжизненны.

— Стареет.

— Не живучи отжил.

— Мильоном мертвым придавило, — шептали сзади меня.

Мраморные статуи в ящиках, миллионы в банках, человеческие чувства, заглохшие под застегнутым на все пуговицы сюртуком, — все это спрятано от людей, замуровано невесть для чего.

— Раб, зарывающий таланты в землю! — шептала сзади октава, по которой я узнал соборного дьякона.

Целое гулянье составилось у козловских окон, и все наблюдали тишину, и даже ребятишки не шумели, а боязливо поглядывали на мерцающие огоньки догоравших свечей елки.

Понемногу гасли одна за другой свечи… Темнел зал… Расходился народ к семьям встречать праздник, а Козлов сидел одиноко в кресле и тихо крутил пальцами, оцепенев в созерцании. Мечтал ли он о славе, считал ли свои капиталы, плакал ли о людях? Может быть, в эту ночь он думал о них, думал о том, что мог бы он сделать для «малых сих»… Но это только сегодня…

Думал ли он, что эта утешающая его елка была срублена на опушке леса, где гниет заживо большая ель, погубившая эту, и никому от той ели пользы нет?

По крайней мере, мне, глядя на него, одинокого бобыля, вспомнились слова лесника:

— Ни дать, ни взять эта ель самая… Ни себе, ни людям…

Елка догорала, и мрак окутывал золоченый зал и темную, осунувшуюся фигуру… В ночь под Рождество!

Труженики

Владикавказская дорога.

Ищем злоумышленников!

Министр путей сообщения произносит речь, обращенную к администрации дороги, и, выражая ей сочувствие, надеется, что «несправедливые нападки на дорогу не ослабят энергии тружеников, и они будут помогать управляющему высоко держать знамя владикавказской жел. дор».

Управляющий дорогой Кригер-Войновский сообщает, что покушений на крушение поездов злоумышленниками за год было 18.

И вдруг фельдшер Лопухов, оказывавший помощь пострадавшим, заявляет, что главным злоумышленником является управляющий дорогой Кригер-Войновский.

Министр говорит: «Труженик!»

Фельдшер говорит: «Злоумышленник!»

И фельдшер сказал это в тот самый момент, когда управляющий дорогой трудился, осматривая путь на месте крушения, конечно, окруженный свитой своих ближайших помощников-тружеников.

Насколько прав фельдшер, сказавший свое жестокое обвинение, выяснится впоследствии, так как его слова запротоколены.

Министр же сказал совершенную правду, назвав ближайших помощников управляющего владикавказской дороги — тружениками.

Труды инженеров этой дороги видны всем посетителям курортов. Ведь владикавказская дорога совсем особенная, правда, и преимущества у нее особенные, и особенная высшая администрация.

Это объясняется, во-первых, географическим положением дороги, а во-вторых, ее родственной связью с далеким, но близким для нее, в силу этой связи, Петербургом. Последнее заключается в том, что хозяевами дороги состоят петербургские сановники, владеющие акциями.

Последнее дает возможность высшим чинам администрации дороги чувствовать себя на высоте призвания чуть не полубогами.

Первое дает им возможность в глазах сановников, приезжающих на курорты, казаться тружениками.

— Хороший чиновник всегда в виду у начальства! А они всегда на виду во время сезона.

Лето, когда идут главные работы на линии, все высшее начальство дороги в мундирах и орденах служат свою службу на дебаркадерах курортных вокзалов, встречая и провожая то сановников других ведомств, то свое ближайшее начальство, то власть имущих своих акционеров, с мая по сентябрь включительно.

Инженеров этой дороги то и дело видишь на всех курортах, то кого-нибудь сопровождающих в курзалах «по делам службы». А то с кем-нибудь пирующих, когда на огромной линии идет перемена шпал — самые горячие летние работы. Не разорваться же этим поистине труженикам, мечущимся на виду у того или другого начальства в суете курортной жизни! Не могут же они одновременно быть и на курортах, и наблюдать за кладкой шпал, и уследить, чтобы шпалы все подряд, где нужно, клались новые, а не одна новая на десяток старых.

Именно это указание приходится делать потому, что пассажиры, привезшие с прошлого крушения гнилые шпалы, рядом с ними находили и новые.

Когда встречаешь на курортах инженеров блестящих и расфранченных, сразу видишь:

— Им не до шпал!

Вот злоумышленников разыскивать они еще могут, потому что это дело, не требующее постоянного и упорного труда.

Чуть крушение — заявляй: — Злоумышленники!

Как же не поддерживать того инженера, который сумел доказать, что не гнилые шпалы, а злоумышленники причина крушения!

И встреча такого инженера с сиятельным акционером на курортах будет самой взаимно-приятной встречей. Одновременно и служба, и удовольствие.

И эти труженики в глазах начальства, конечно, являются заметными и получают высшие назначения, как лично известные, умеющие служить и… услужить.

Услужить его превосходительству, лечащему печенку, услужить ее превосходительству — спускающей или нагуливающей жир.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: