Я боюсь этого периода больше всего потому, что он представляется наиболее правдоподобным. Мы все жили в ожидании чуда. Нам мерещился какой-то Минин, который в известный момент соберет за собою русских людей и пойдет выгонять «воров» и иностранцев. Чудом была бы и победа Колчака, и победа Деникина, и победа Врангеля; чудом было бы избавление России кровью и доблестью Добровольческой Армии, чудом была бы победа Кронштадта, когда бы из какого-то центра разлился бы вдруг революционный процесс, который смел и сбросил власть большевиков. Все это чудеса; но чудес не бывает, потому что всякое чудо делается верой, а веры больше нет.
А если не будет чудес, то процесс пойдет иначе. Большевики увидят, что идти прежней дорогой невозможно, что надо идти на уступки и, конечно, по линии наименьшего сопротивления. Этой линией наименьшего сопротивления, при этом той, которая больше всего обещает выгод, является вмешательство иностранцев. Каменев сказал правильно: «русские капиталисты сейчас же будут добиваться власти; иностранные капиталисты безопаснее, они будут добиваться только дивиденда: и потому, прежде всего, пригласим иностранных капиталистов». Конечно, в тот день, когда это будет сделано, большевики, у которых сохранится фанатизм и вера, будут видеть, что гибнет коммунизм в России, пропадают последние шансы на вынесение коммунизма в Европу; они будут кричать, бунтовать и саботировать. Их устранят.
Словом, вы меня понимаете. Все дороги ведут в Рим, и мы выйдем туда, куда хотели прийти. Этот период засилья иностранцев, может быть, будет даже гораздо короче, чем с первого взгляда кажется. Может быть, именно в борьбе с этими иностранцами создается тот национальный шовинизм, о котором вы пишете. Все это так, но дело в том, что при таком процессе не будет перелома; большевизм в целом не будет держать ответа перед Россией. В сущности, большевики и не будут низвержены; они останутся хозяевами в России; будет преемственность между Россией большевистской и Россией будущего, как была преемственность между революцией и Бонапартом. Не будет морального удовлетворения, что предатели получат возмездие от России. Они поедят друг друга сами, и сам большевизм исцелит большевизм. С точки зрения моральной потребности человека окажется большой недочет.
Но теперь я хочу сказать вам несколько слов по поводу ваших надежд. Вы еще недавно попали в положение эмигранта, сохранившего связь с остатками России, где дышат еще русским воздухом; в постскриптуме вашего письма вы приходите в бешенство при мысли, что эту ценность разбивают, что ее больше не будет. Прибавляю от себя, что тогда и вы и все остальные очутитесь в том положении эмигрантов, в котором я живу вот уже четвертый год. Не касаясь сейчас вопроса, как это вышло и что из этого следует, я только подчеркиваю, что вы настоящей эмиграции пока не видели; этим я объясняю те надежды, которые вы на нее возлагаете.
У вас в этом отношении поэтическая, но не реальная мысль. Вы хотели бы, чтобы вся русская эмиграция за кого-то держалась, дала иностранцам и Лиге Наций образчик того, как живут за границей русские люди, и вы (о судьба!) ищете вдохновляющего примера в еврействе, раскиданном по всей земле и сохранившем и связь, и организацию, и некоторую мощь. Все это очень красиво и, может быть, соблазнительно. Но это все-таки поэтическая вольность. Я не знаю, таково ли было еврейство в первое время после разрушения Иерусалима, когда оно очутилось в положении нас, людей, оторванных от родины, потерявших связь с ней, живущих в чужой стране; проявило ли оно и тогда организацию, солидарность и влияние на ход всемирной жизни, которые вы ему приписываете теперь. Об евреях того времени мы слыхали, что они плакали на реках Вавилонских. Это могут делать и русские люди. Но у нас не сохранилось преданий, как евреи жили первое время, и могут ли они служить нам примером.
Главное наше отличие от современного еврейства то, что мы вовсе не сознали, что потеряли родину, и что нужно прочно устроиться за границей, не потеряв своего русского облика. Евреи так и поставили свою задачу: устроиться на чужбине, в чужих странах, но сохранить себя как евреев, как людей одной страны, одного прошлого. Ту же задачу решают наши духоборы в Канаде, остатки некрасовцев в Турции и т.д. Но наша эмиграция с этим не мирится и не скоро помирится. И она права. Вся наша эмиграция еще имеет родину и уверена, что скоро в нее вернется. Она не отчаивается, что при некоторых условиях более или менее скоро, но туда вернется. Отличительная черта эмиграции, тех, кто бежал из России — одни вольно, другие невольно, — заключается в том, что они предпочитают переждать это смутное время в условиях спокойного и, во всяком случае, безопасного существования и намерены вернуться в Россию тогда, когда там все уладится. Мы с необыкновенной легкостью говорим, что задача сбросить большевиков лежит на тех, кто там остался. Мы знаем, что там остались не только рабочие и крестьяне или солдаты, но и наши единомышленники, люди одного с нами класса, буржуи и интеллигенты; и мы осуждаем их за то, что они мало и плохо борются. Мы предоставляем им бороться в условиях голодного существования, под риском ежеминутного расстрела, и сочли себя правыми, что мы оттуда убежали. Ведь это бегство началось, как вы знаете, гораздо раньше, до большевиков, когда в России жить было можно.
В ту жизнь попали не только те безответственные статисты, которые могут нам говорить: «что вы с нами сделали», но и те, которые в той или иной мере сознательно поддерживали нас своей деятельностью, — журналисты, промышленники, ученые — все эти люди и составляют то — что мы называем эмиграцией. Два миллиона людей, которые составились из таких элементов, и есть та эмигрантская Россия, на которую возлагают не только обязательства (вы хорошо делаете, что не возлагаете, — они все равно не исполнят) — но на которую, во всяком случае, возлагают какие-то надежды. Я эту Россию наблюдаю четвертый год, и с меня этого достаточно. Я уже предъявляю к ней одно требование: чтобы она не мешала русскому делу за границей, ибо именно эта эмиграция в ее целом повинна в том, что сейчас происходит. Я говорю об эмиграции в ее совокупности, а не о положении, которое заняли отдельные лица. В этой эмиграции, конечно, есть и исключения трогательные: я знаю людей, которые ни на что не претендуют, несмотря на громкие титулы и счастливое прошлое, которые поступают то в чернорабочие, то в прислуги, то на самые скромные должности, ничего не просят, ни на что не жалуются… Эти люди, когда их видят и наблюдают иностранцы, мирят их с Россией; они внушают и уважение к ним и доверие к нам. Они в большинстве случаев хорошо поняли свои прежние ошибки и свои прежние вины. Но их, во-первых, немного, а во-вторых, по природе своей они не бросаются в глаза, не шумят, не привлекают к себе внимания; а потому впечатление, которое они производят, ограничивается очень небольшим кругом лиц. Не они кажутся типичными для России, а кто знает, может быть, и действительно, не они типичны.
Гораздо более заметными, а может быть, типичными, являются другие. Сюда относятся и те, которые приехали сюда с деньгами, часто с большими деньгами, или настряпали деньги здесь, продавая иностранцам находящиеся у них в России имущества; эти богатые люди своего богатства не скрывают и не стыдятся. Они по-прежнему швыряют деньгами у всех на виду, демонстративно; и если иногда и платят дорого за билеты благотворительных спектаклей в пользу русских, то являются на эти вечера в таком ореоле богатства и роскоши, что от этой благотворительности просто тошнит. Конечно, этих людей всюду принимают, за ними ухаживают, но за спиной все про них же злословят и возмущаются их отсутствием такта. Другая категория — бедные люди. Это те, которые сохранили убеждение, что кто-то должен о них заботиться и их содержать; они требуют деньги то у французского правительства за то, что остались верны Антанте, то, и уже более настойчиво, от «русского государства». Когда их не удовлетворяют или удовлетворяют не полностью — они возмущаются, ругаются, обвиняют всех в казнокрадстве и т.д.