Этот вопрос хотя и “звездный”, но мне кажется практический…
Что собственно надо сделать, чтобы мир мог спокойно существовать? Надо найти выход для Германии. Такой выход, при котором ей не было бы надобности изобретать всякие вельзевуловского типа махинации.
Но для того, чтобы найти такой выход, надо, чтобы Германии, как таковой, можно было верить. Верить настолько же, насколько можно верить отдельному немцу в его частных делах.
Разве мы знали в свое время о хитроумных изобретениях Гофмана и Людендорфа? Ничего не знали. А ведь они готовились на наше горе.
Разве кто-нибудь может поручиться, что и теперь, в то время, как Гофман и Людендорф проповедуют Белый Поход на восток, какие-нибудь немецкие генералы не готовят Красное Нашествие на запад?
Этоотсутствие доверия к Германии есть страшная мировая беда .
Есть Нечто, что выше Германии, что выше России, что выше родины…
И это Нечто?..
Это Нечто самая простая вещь — честность…
Пока Германия не даст достаточных доказательств, что подписанный ею договор — не “клочок бумаги”, до тех пор мира не будет в Европе.
До тех пор Франция будет насиловать Германию, а Германия одна могла бы раздавить боа-констриктора, пущенного ею в Кремль.
Но, чтобы раздавить большевистского гада, надо, прежде всего, чтобы Германия сама перестала быть… змеей…
Впрочем, это — мое мнение, которое я изложил в “Зарницах”… Оно весьма мало сходится с мнением некоторых моих соотечественников.
Удивительно, как в самое короткое время “союзники” сумели восстановить против себя русских.
Нас действительно очень много оскорбляют. Нехорошо только, что свои личные “беженские обиды” мы переносим в вопросы большой политики. Ведь Столыпин предупреждал нас, что нельзя идти за болотными огоньками, а нужно идти по звездам…
Ближе к земле
Он сидел у меня и писал… Я уже не жил в посольстве. Я жил у своего друга и бывшего секретаря, Б. В. Д., который в свою очередь жил у своих друзей и т.д.
Квартира эта была “роскошная”. Какая-то француженка, уезжая, сдала ее русской семье Т-аль. Русские “сдавали комнаты”… Кому? Кто мог платить сто лир за комнату? Все это были красивые женщины всех национальностей. Служившие в разных “театрах”. Самые удобные квартиранты. Они приходят очень поздно и встают поздно, и было их не слышно. Но иногда они проскальзывали через столовую, выставочно-красивые…
— Bonjour, messieurs… dames…
Приличный, степенный поклон…
Я в таких случаях думал о том, как трагично-глупо поступает человечество: самые красивые экземпляры животных отбираются “на племя”, т.е. для продолжения рода, а самые красивые экземпляры людей идут “на убой”, то есть отдаются на “немедленное съедение” в кафе-шантанах… Ленин — несчастный “меньшевик”… Если уже насиловать человеческую волю, то до конца… надо бы делать вот как. Декрет: “ни одна красивая женщина не может поступить в кабак, не давши государству ребенка от государством указанного отца”. Дала ребенка — продавайся кому хочешь… Сделал дело — гуляй смело. Но сколько женщин, родив ребенка, не пошли бы уже в кабак? Большевики, в сущности, “жалкие соглашатели”… Я реформировал бы мир куда рациональнее…
В этой квартире, где было тихо, как в монастыре, было хорошо работать. Я начал писать…
И в один прекрасный день он ворвался ко мне… в “роскошь”…
Боже мой — это был, конечно, он!.. Но в каком виде.
Лицо такое “налившееся”, что серо-голубые глаза казались совсем маленькими… К тому же они бегали во все стороны, точно у затравленного зверя. Вид шинели устрашал, обувь — нечто неопределимое, голова — точно в перьях, брит — в прошлом веке… Потискав меня в объятьях, он стал говорить, говорить бесконечно… И все тыкал куда-то пальцем, кого-то обвиняя… Все большей частью ругал какого-то “коменданта”… Эта ругань прерывалась взрывами радости, что он меня нашел, и огорчения, что жена осталась в Крыму, и расспросами о матери…
Я видел, что ему надо делать… Ему прежде всего надо было подлечиться, успокоиться… Когда через две недели он пришел в себя, он написал письмо матери…
Начало письма пропускаю…
“…Померили температуру — 40,9… Тут я помню не все вполне ясно, так как сознание временами покидало меня. Сначала распространился слух, что Перекоп прорван, затем на другой день, что положение восстановлено. Наконец, уже приказ генерала Врангеля об эвакуации…
Сколько дней, точно не помню, кажется два, шла лихорадочная погрузка. Из моей комнаты в квартире К., я видел только последнюю ночь огромное зарево: то горели разграбленные и загоревшиеся склады Американцев. Тишина в моей комнате была особенно жуткая. Наконец, пришли и за мной: меня погрузили.
Довели и положили на палубу; это был интендантский корабль, трюмы были забыты консервами, а каюты были только для команды. Я сквозь сон помню, что мы еще куда-то шли, где-то грузились. Наконец, отплыли… Я лежал на палубе. Был изрядный мороз. Очевидно, у меня кризис (воспаление легких) совершился за это время, потому что я все стал ясно сознавать на другой день посреди Черного моря. Жара не было, но — страшная слабость. Останавливались, подходили корабли и брали у нас консервы. Я хоть и сильно беспокоился за жену и ребенка, но все же думал, что они сели на другой корабль. Погода была великолепная, море — как зеркало.
На третий день, рано утром, мы подошли к Босфору… Возле нас засуетились французские контрольные катера и, совершив формальности, мы прошли красавец Босфор, мимо Золотого Рога и маяка на башне Леандра и стали в бухте Меда, наш корабль одним из последних. Тут начинаются мои злоключения…
Я сидел около месяца с небольшим на корабле. По ночам — страшный холод, на железной палубе, иногда дождь, сменяемый морозом. Днем тоже дрожишь. Но можно хоть найти где-нибудь более теплое место, а ночью спать хочется. Ночь — это прямой кошмар… Под самый конец, когда трюмы освободились, там можно было спать; там была вопиющая грязь, но немного теплей. Голодать не приходилось, потому что консервов было сколько угодно, но недоставало хлеба, а иногда воды, и эти консервы стали скоро ненавистными.
Ездили какие-то типы из В. З. С.[8] и производили перепись. Я еще некоторое время надеялся найти жену, но постепенно эта надежда угасла. Дни тянулись мучительно однообразно. Приходили постоянно моторные лодки, отыскивали разных лиц, мы узнавали новости, все безотрадного характера. Сидеть на этой проклятой палубе то под дождем, то на морозе, это хуже всякой тюрьмы, начинается особого рода мания: мания о крыше. Хоть где угодно, лишь бы не под открытым небом. Все мечтали, как о рае, о возможности попасть в Галлиполи. На земле все же лучше спать, чем на железной палубе, под свирепым ветром, все же на земле не так дует, как посреди моря. На земле можно, хоть руками, вырыть себе какую-нибудь нору. Чтобы понять эти мечты, нужно просидеть месяц на железной палубе под норд-остом. Тюрьма представляется счастьем, так как все же есть там крыша, и ветер не пронизывает до костей. Когда я еще теперь вспоминаю эту палубу, мне становится холодно.
А дни все шли за днями, уходили пароходы один за другим, а мы все стояли и стояли… Должен добавить, что публика на корабле была весьма неприятная. Хамство, воровство, начиная шинелями и кончая столовыми ложками, грубость к женщинам, женщины с маленькими детьми на палубе, а знаменитая караульная команда, не караулившая, а кравшая консервы! — Командир корабля был хороший офицер-лейтенант М. Были там два бронедивизиона… Хотя я поручик инженерных войск, но они держались враждебно… Были отдельно следующие между нами несколько кавалеристов, с которыми я совершал дальнейшие скитания. В один прекрасный день явился к нам французский офицер с солдатом и стал забирать консервы для передачи другим кораблям. Так как я был единственным человеком, владевшим французским языком, то пришлось быть переводчиком. Нужно отдать справедливость этому французу, он был со мною очень любезен, возил с собою на берег, где я мог съесть человеческий обед, а не консервы. Это, скажу прямо-таки, белая ворона среди французов, которые вообще были с нами грубы… Пришлось объездить с этим французом много русских кораблей. Но скоро забрали весь груз. Французы перестали приезжать. Стало еще скучнее…
[8]
В. З. С. — Всероссийский земско-городской союз (Примеч. Ред.)